Лед
Шрифт:
Полз эшелон медленно, часто останавливался. Мы – кто сидит, кто стоит, как сельди в бочке.
Стали разговаривать. Как-то легче стало. Девки постарше рядом стояли, мне стали рассказывать про свою жизнь. Они с Медыни были, городские. У всех отцы погибли, а у одной дезертировал, потом работал полицаем и сам себя гранатой подорвал: не то что-то в ней тронул, и все. И двоим еще по глазу выбил.
А одна девушка, восемнадцать лет, жила с немцем. У нее и мать с немцем жила, они поэтому и жили нормально. А эта Таня сильно в немца влюбилась, и когда часть его снялась и в Белоруссию двинула, она шесть верст рядом бежала и все ревела: Мартин! Мартин! Потом офицеру надоело,
У нас в деревне тоже две бабы жили с немцами. И были довольны. У одной всегда были консервы и кукурузная мука. Она забеременела потом.
Девки в вагоне говорили, что нас повезут работать в Польшу или в Германию. И половина девчат хотели в Германию, а половина в Польшу. Те, кто в Германию хотел, думали, что там фронта нет и много еды. А те, что в Польшу, говорили, что немцев все равно разобьют и война будет везде, так лучше в Польшу, откуда легко сбежать. И сильно заспорили.
Там были четыре девки из Малоярославца, такие комсомолки убежденные, они все хотели к партизанам податься, да не успели. И теперь все время только и думали: как бы деру дать с поезда. Но немцы по нужде не выводили, да и не кормили совсем: где уж прокормить такую ораву!
Сцали мы прямо на пол, на солому. Это все через щели вытекало. А срать пробирались в угол, где куча. К ней все спиной стояли, теснились от нее. И кидали соломы на говно. А рядом только одна девка сидела полоумная. И пела песни разные. Она дурочка была деревенская, но ее тоже угнали как молодую. И ей запах говна был совсем не страшен. Сидела возле кучи этой, вшей вычесывала и пела.
Хуже всего было, что стояли подолгу на полустанках. Да и просто в чистом поле. Едем, едем, потом – дерг! И стали. И стоим – час, другой. Потом поползем дальше.
Так и проползли всю Белоруссию.
Спали мы сидя. Друг к другу привалимся и спим себе…
Потом девки разбудили, говорят: в Польшу въехали. Рано-рано утром. Я к окошку пролезла, смотрю: там как-то почище, покрасивее. Войск поменьше. Домики аккуратные. И горелых совсем мало.
Все заговорили, что где-то возле Катовице есть большой лагерь для рабочей силы. Там одни русские и оттуда распределяют по всей-всей Европе. И что Европа вся очень большая, и везде-везде немцы, во всех странах. А я вообще про Европу ничего тогда не знала: я только четыре класса школы кончить успела. Знала только, что Берлин – столица Германии.
Но девки из Медыни знали все про Европу, и разные города называли, хотя там и не были никогда. А эта Таня, что за Мартином бежала, говорила, что лучше всего – это Париж. Ее Мартин там воевал. И рассказывал, как там красиво и какое там вино вкусное. Он ее поил шнапсом. И подарил шарф. Но она его оставила. По глупости.
Одна девка говорила, что нас всех загонят на большую-пребольшую подземную фабрику, где шьют для немцев одежду. И что сейчас по всей Германии срочный секретный приказ: пошить один миллион ватников для Восточного фронта. Потому что готовится наступление на Москву, а у немцев шинели не очень теплые. Поэтому они отступают. А как только будет миллион ватников, их наденут на самые отборные части, и те сразу сядут на новые танки и попрут на Москву. Это ей все рассказал знакомый полицай.
Тогда те самые комсомолки стали орать на нее, что она тварь и предательница, что Москву немцы не смогли взять в 41-м, их там поморозило с их шинелями – и поделом. А когда Красная армия разобьет немцев, то Гитлера привезут в Москву на Красную площадь и там повесят за ноги напротив Мавзолея, а рядом повесят предателей и предательниц, таких, как она. И что товарищ Сталин со всех спросит: и с тех, кто в плен сдавался, и с тех, кто немцам сапоги лизал. И с баб, которые под немцев ложились.
Но здесь Таня им крикнула, чтоб они заткнулись со своим Сталиным. Потому что у нее двоих дядьев покулачили, а отца сгноили непонятно где и что они с матерью перебивались с хлеба на воду, а при немцах хоть впервые наелись нормально, да еще она влюбилась так, что чуть с ума не сошла.
И эти комсомолки ей крикнули:
– Проблядь фашистская!
А она им:
– Собаки сталинские!
И полезли они друг на друга драться. А другие девки вступились: кто за Таню, кто за комсомолок.
И началось! Все кругом дерутся, я хочу к стенке пробиться, а сил нет. Они все клубками сцепились, а еще поезд шибко пошел и без них кидает в стороны. Страсть! Откуда только силы взялись – ведь не кормили двое суток!
Ну и пару раз мне по сопатке попало, аж искры из глаз. У нас в деревне редко дрались. Только по весне, когда сев. Или на свадьбу. Весной – это из-за межей. Обязательно кому-нибудь шкворнем голову проломят. А на свадьбах – от самогону. Нагонят из картошки, поставят на столы, выпьют – и драться.
Дедуля покойный рассказывал: однажды свадьба была, сели, выпили, все спокойно, едят, молодые целуются. И как-то всем скучно. И один сидел-сидел, потом вздохнул и говорит:
– Ну, кому-то надо начинать!
Размахнулся и соседа напротив – по роже. Тот – кубарем. И понеслась драка.
В общем, не знаю, чем бы все кончилось, если бы не эта дурочка полоумная. Она там возле своей кучи дремала, а как задрались все девки – проснулась. И как завоет! Верно, перепугалась спросонья. Зачерпнула говна из кучи – и в девок! И еще раз! И еще!
Все как заверещат! Но драться перестали.
А потом встали мы где-то под Краковом. И стоим, стоим, стоим. Почти ночь простояли. Тошно. Кто плачет, кто спит. Кто смеется.
А мы вчетвером в угол пробились, сидим. Темно, только где-то далеко снаружи кто-то на губной гармошке играет. И я сразу стала дом вспоминать, маманю, бабулю, Герку. И слезы сами потекли. Но в голос не ревела.
Конечно, жили мы неплохо: отец в лесничестве деньги получал, а не трудодни, как в колхозе. Не потому что он не деревенский был – просто повезло. Он лесничего, Матвея Федотовича, из трясины вытащил. Он, когда объездчиком работал, охотиться приучился. А как же? Ведь все время с ружьем да на лошади. Что выскочит – бах! А лесничий наш большую страсть к охоте имел. И вот они вместе и охотились. И однажды, когда по уткам ходили на Бутчинские болота, лесничий в трясину и провалился. А отец его вытащил. И как лесника, Кузьму Кузьмича, цыгане зарезали, место пусто было. А лесничий – раз и назначил отца! И стал он лесником. И получал каждый месяц 620 рублей.
А с деньгами-то прожить можно. Это другие мужики как зима – на приработок в город подаются, чтоб денег заработать и купить что-то. На трудодни-то ничего не купишь. Картошки дадут али ржи. Ну, овес еще давали. Парят, парят его в котлах всю зиму и едят. Как лошади.
А мы хорошо ели. Лошадь держали, корову, двух свиней, гусей да курей. Сало у нас всегда было. Маманя как, бывало, утром яишню зажарит на большой сковороде – в сале все так и плавает! Хлебушко возьмешь, как начнешь макать – страсть! А после – блины грешневые с творогом. Намакаешься, молоком топленым запьешь – ух как вкусно! Да и мед у нас был, на базаре покупали. И сапожки мне отец на базаре купил, и куклу Принцесс у, и четыре книжки, чтоб читать училась.