Легенда об Уленшпигеле
Шрифт:
— Пробейте дыру. Душа рвется наружу.
И Сооткин смотрела на неё неподвижным взглядом, не видя её. Дома Клааса и Катлины стояли рядом, только дом Клааса отступал немного, и перед ним был палисадник, а перед домом Катлины — засаженный бобами огород, выходивший на улицу. Огород был окружён живой изгородью, в которой Уленшпигель и Неле ещё в детстве проделали дыру, чтоб ходить друг к другу.
Войдя в огород, они увидели на крыльце солдата, поставленного для охраны. Его голова тряслась, и когда он плюнул в воздух, плевок упал на его камзол. Перед ним на дороге лежала оплетённая фляжка.
— Неле, — тихо сказал Уленшпигель, — этот пьянчуга не
Услышав их шопот, ландскнехт повернул к ним свою тяжёлую голову, поискал свою бутылку и, не найдя её, продолжал плевать, стараясь разглядеть при лунном свете свои плевки.
— Нализался до чортиков, — сказал Уленшпигель, — слышишь, еле отплёвывается.
Наплевавшись вдосталь и поглядев, солдат снова протянул руку к фляжке. Он нашёл её, припал ртом к её горлышку, откинул голову назад, перелил её содержимое в глотку, похлопал пальцами по её донышку, чтобы добыть последние капли, и прильнул к ней, как дитя к материнской груди. Не найдя ничего, он примирился с неизбежным, поставил бутылку подле себя, громко выругался по-немецки, снова плюнул, покачал головой и заснул, несвязно бормоча «Отче наш».
Уленшпигель, зная, что этот сон непродолжителен и что надо его углубить, пролез в дыру, взял фляжку и передал Неле, которая наполнила её водкой.
Солдат всё храпел. Уленшпигель вернулся, поставил полную фляжку между его ног, опять скользнул в огород Катлины и стал ждать, стоя с Неле у изгороди, что будет дальше.
Холод вновь наполненной фляжки разбудил солдата, и первое его движение было нащупать, что такое холодит его ноги.
По пьяному вдохновению он решил, что фляжка полна, и взялся за неё. Уленшпигель и Неле видели при лунном свете, как он встряхнул фляжку, чтобы увериться, что в ней что-то есть, как он усмехнулся, удивился, сперва попробовал чуточку, потом хватил чудовищный глоток, поставил фляжку, потом опять взял и пил и пил. Потом он заорал песню:
Месяц к Морю приходил, Доброй ночи! — говорил. Угощало Море друга, Наливало полный кубок... Месяц к Морю приходил. С милым ночку проведёт — Поцелует, обоймёт, И накормит, и на ложе Спать с собой его положит... С милым ночку проведёт. Приголубит и меня Пусть любезная моя — Поцелуй мне жаркий нужен, И вино, и жирный ужин... Приголубит пусть меня.Потом, попеременно потягивая из фляжки и напевая, он стал засыпать. И он уже не мог слышать, как Неле проговорила: «Они в горшке за вьюшкой», ни видеть, как Уленшпигель пробрался через сарай в кухню, отодвинул вьюшку, нашёл горшок с червонцами, возвратился во двор Катлины и спрятал деньги в стенке колодца, потому что он знал, что искать их будут не во дворе, а в доме.
Потом они вернулись к Сооткин и застали несчастную женщину в слезах и беспрерывно повторяющей:
— Мой муж, мой бедный муж.
И они провели с ней без сна всю ночь до утра.
LXXII
На следующее утро колокол звонкими ударами созвал судей в заседание суда.
Усевшись на четырёх скамьях вокруг «дерева правосудия», они возобновили допрос и допытывались у Клааса, отрекается ли он от своих заблуждений.
Клаас поднял руки к небу и сказал:
— Христос господь мой взирает на меня с высоты. Я узрел свет его, когда сын мой Уленшпигель, — где он теперь, скиталец, — родился на свет божий. И ты, Сооткин; кроткая подруга моя, найдёшь ли ты силу бороться с горем!
И, взглянув на липу, под сенью которой собирался суд, он сказал, проклиная её:
— Солнце жаркое и ветер могучий! Лучше бы вы засушили все деревья в земле ваших отцов, чем смотреть, как под их сенью кладут на плаху свободу совести. Где ты, сын мой Уленшпигель? Я был суров с тобой. Господа судьи, сжальтесь, судите меня милостиво, как судил бы господь бог наш в своей благости!
И все, слышавшие это, плакали, кроме судей.
Потом он спросил, не будет ли ему прощения:
— Всю жизнь я много работал и мало зарабатывал; я был добр к беднякам и ласков со всеми. Я покинул римскую церковь, повинуясь благодати господней, возгласившей ко мне. И об одной милости молю я: заменить сожжение пожизненным изгнанием из Фландрии, ибо и это наказание достаточно тяжело для меня.
— Сжальтесь, господа судьи, — кричал народ, — помилуйте его.
Только Иост Грейпстювер среди всех присутствующих молчал.
Судья знаком приказал всем умолкнуть и заявил, что указы ясно воспрещают просить о помиловании еретиков; если же Клаас согласен отречься от своих заблуждений, то сожжение может быть заменено повешением.
Народ, однако, говорил:
— Костёр или верёвка — всё равно смерть.
И женщины плакали, а мужчины глухо роптали.
Но Клаас сказал:
— Я ни от чего не буду отрекаться. Делайте с моим телом то, что вам подскажет ваше милосердие.
И Тительман, каноник города Ренэ, воскликнул:
— Это невыносимо — видеть, как этакое еретическое ничтожество поднимает голову перед судьями! Сжечь тело — это ведь ничтожное наказание: душу надо спасти, а её только пыткой можно принудить отречься от заблуждения, дабы народ не стал свидетелем опасного зрелища, как умирают еретики, не принесшие раскаяния.
При этих словах женщины зарыдали ещё громче, а мужчины говорили:
— Раз есть признание, то полагается наказание, но не пытка!
Суд решил, что законы не предусматривают в этом случае пытки и что нет основания подвергать Клааса этому наказанию. Призванный ещё раз отречься от заблуждений, он ответил:
— Не могу!
И Клаас, на основании указов, был признан виновным: в симонии [113] — так как он продавал индульгенцию; равным образом в ереси и укрывательстве еретиков; и ввиду этого присуждён к пребыванию на костре до тех пор, пока не последует смерть. Казнь совершена будет перед входом в ратушу.
113
Симония — продажа духовного сана, который, по религиозным представлениям, может даваться только небесной благодатью, а не покупаться за деньги. Церковь, продавая индульгенции, то есть за деньги отпуская грехи, была сама повинна в симонии (в чем и обвиняли её протестантские богословы).