Легенда
Шрифт:
Она смотрела на него глазами семилетнего ребенка.
В комнату тихо вошел Оррин. Он похудел и казался изможденным, но окреп. Лицо его приобрело новое выражение. Прочерченные усталостью морщины старили его, но перемена заключалась не столько в них, сколько в глазах.
Прежде он был солдатом, жаждущим стать воином, — теперь он стал воином, жаждущим стать кем-то другим. Он повидал войну и жестокость, смерть и увечья. Он видел, как острые клювы воронья выклевывают глаза мертвым и как кишат черви в наполненных гноем глазницах. Он обрел себя и больше не задавал
— Как он? — спросил Оррин у Каэссы.
— Он поправится — но не сможет сражаться еще несколько недель.
— Значит, ему больше вовсе не придется драться — у нас осталось от силы несколько дней. Подготовь его к переезду.
— Его нельзя трогать с места, — сказала она, впервые взглянув на него.
— Придется. Мы сдаем стену и ночью отходим к следующей. Сегодня мы потеряли более четырехсот человек. Четвертая стена имеет в длину всего сто ярдов — несколько дней продержимся. Подготовь его.
Она кивнула и поднялась с места.
— Вы тоже устали, командир. Вам следовало бы отдохнуть.
— Отдохну скоро, — улыбнулся он, и от его улыбки у нее пошла дрожь по спине. — Скоро мы все отдохнем.
Друсса уложили на носилки, осторожно подняли и укрыли от ночного холода белыми одеялами. В длинной веренице других носильщики двинулись к четвертой стене — оттуда спустили веревки и молча подняли носилки вверх. Факелов не зажигали, и только звезды освещали эту сцену. Оррин влез по веревке последним. Чья-то рука протянулась ему навстречу — это был Джилад.
— Ты всегда оказываешься рядом, чтобы помочь мне, Джидад. И я ничуть на это не жалуюсь.
— Теперь, когда вы сбросили столько веса, командир, — улыбнулся Джилад, — вы пришли бы первым в той гонке.
— Эх, гонки! Точно в прошлом столетии это было. А где же твой друг — тот, с топором?
— Ушел домой.
— Мудрый поступок. А ты почему остался?
Джилад пожал плечами — он уже устал объяснять.
— Славная ночь, самая лучшая из всех, — сказал Оррин.
— Странно — бывало, я глядел на звезды, лежа в постели, и они всегда меня усыпляли. А теперь мне спать совсем не хочется. Мне кажется, что во сне я понапрасну трачу жизнь. А тебе так не кажется?
— Нет, командир. Я сплю как младенец.
— Ну, тогда доброй тебе ночи.
— Доброй ночи, командир.
Оррин медленно пошел прочь и оглянулся.
— Мы неплохо потрудились, верно?
— Да, неплохо. Надиры, полагаю, помянут нас не слишком добрым словом.
— Это так. Спокойной ночи. — Оррин начал спускаться по ступенькам, но Джилад подался вслед за ним.
— Командир!
— Да?
— Я хотел сказать... Словом, я горжусь, что служу у вас под началом, — вот и все.
— Спасибо, Джилад. Это я должен гордиться вами. Спокойной ночи.
Тоги ничего не сказал, когда Джилад вернулся на стену, но молодой офицер почувствовал на себе его взгляд.
— Ну, говори уж, — сказал Джилад. — Излей душу.
— А что говорить-то?
Джилад всмотрелся в бесстрастное лицо друга, ожидая увидеть насмешку или презрение, но ничего такого не увидел.
— Я думал, ты сочтешь меня.., ну, не знаю, — пробормотал он.
— Человек проявил себя достойным и отважным, и ты сказал ему об этом. Ничего дурного тут нет, хотя тебе это несвойственно. В мирное время я счел бы, что ты подлизываешься к нему, желая что-то выпросить, но здесь выпрашивать нечего, и он это знает. Ты хорошо сказал.
— Спасибо.
— За что это?
— За то, что понял. Знаешь, я думаю, он большой человек — быть может, даже больше, чем Друсс. Он ведь не обладает ни мужеством Друсса, ни мастерством Хогуна — тем не менее он все еще здесь и все еще держится.
— Долго он не продержится.
— Как и все мы.
— Это так — но он и завтрашнего дня не проживет. Он слишком устал — устал вот здесь. — Тоги постучал себя по виску.
— По-моему, ты заблуждаешься.
— Ты знаешь, что нет. Потому ты и сказал ему эти слова. Ты тоже это почувствовал.
Друсс плыл по океану боли, обжигающей его тело. Он сцепил челюсти, скрипя зубами от этого жжения, кислотой разъедающего ему спину. Он с трудом цедил слова сквозь эти сжатые зубы, и лица сидящих вокруг расплывались перед ним, почти неузнаваемые.
Он лишился чувств, но боль последовала за ним в глубину — его окружили сумрачные, унылые виды, где остроконечные горы вонзались в серое угрюмое небо. Друсс лежал на горе, глядя на рощицу сожженных молнией деревьев шагах в двадцати от себя.
Там стояла фигура в черном, худая, с темными глазами. Вот она приблизилась и села на камень, глядя на Друсса сверху вниз.
— Вот и все, — сказала она голосом, похожим на ветер, насквозь продувающий пещеру.
— Я еще выздоровлю, — сказал Друсс, смигивая пот с глаз.
— После этой раны — нет. Удивительно, как ты еще жив.
— Мне и прежде наносили раны.
— Да, но тогда клинок не был отравлен зеленым соком с северных болот. У тебя гангрена.
— Нет! Я умру с топором в руке.
— Ты так думаешь? Я жду тебя, Друсс, все эти годы. Я видела легионы путников — они пересекали темную реку по твоей милости. И я следила за тобой. Твоя гордость и твое самомнение не знают границ. Ты вкусил славы и стал думать, что выше твоей силы нет ничего на свете. А теперь ты умрешь. Без топора. Без славы. И не пройдешь через темную реку в Чертоги Вечности. Я наконец-то взяла свое — разве ты не понимаешь? Разве не понимаешь?
— Нет. За что ты меня так ненавидишь?
— За что? Да за то, что ты победил страх. За то, что насмеялся надо мной своей жизнью. Мне мало, чтобы ты умер. Все умирают, крестьяне и короли — все под конец становятся моими. Но ты, Друсс, — особая статья. Умри ты так, как тебе хочется, ты опять насмеялся бы надо мной. Потому-то я и придумала для тебя эту утонченную пытку. Тебе следовало бы уже умереть от своей раны — но я не взяла тебя к себе. Теперь твоя боль усилится. Ты будешь корчиться... Будешь вопить... Потом разум изменит тебе, и ты будешь умолять. Молить, чтобы я пришла. Тогда я приду, возьму тебя за руку, и ты будешь моим.