Легион обреченных
Шрифт:
Порту должны были произвести в унтер-офицеры, но он наотрез отказался от повышения. Поднялся большой шум, но все окончилось благополучно. Оберстлейтенант Хинка сказал:
— Ладно, рыжая ты обезьяна, будешь не унтер-офицером, а штабс-ефрейтором. Тебя это устроит?
Порту устроило, потому что штабс-ефрейтор — старший солдат, а не младший командир.
Наш кот Сталин, имевший теперь миниатюрную солдатскую книжку, был произведен в обер-ефрейторы, получив две положенные нашивки на рукав нового кителя. И нализался по такому случаю до положения риз.
— Давай, Свен, глотни шнапса. Как следует. Свиньи! Проклятые свиньи. Помоги им Бог, когда
Порта спросил, что случилось.
— Сейчас я прочту вам вслух это письмо, — сказал Старик. — И давайте сюда шнапс, чтобы Свен мог пить и забыться. Но пить один он не должен.
Старик развернул письмо от отца Урсулы.
Мюнхен, апрель 1943г.
Мой дорогой сын!
У меня для тебя печальная новость. Прими ее со всем мужеством и обещай не терять самообладания, не совершать ничего безрассудного, когда прочтешь это.
Нашей любимой смелой Урсулы больше нет. Ее убили нацисты. Когда приедешь в Мюнхен сообщу тебе все подробности; пока что должно хватить этого краткого рассказа.
Один известный гаулейтер выступал в университете перед студентами, но его речь была прервана открытой демонстрацией. Арестовали нескольких студентов, в том числе и нашу любимую девочку. Через несколько дней народный суд приговорил их к смерти. Когда огласили приговор, Урсула ответила: «Недалек тот день, когда вы, наши судьи и обвинитель, сами станете обвиняемыми, а наши товарищи будут вашими судьями. Знайте, что тогда ваши головы тоже окажутся на плахе».
Вот что она сказала своим судьям-нацистам и непременно окажется права, если на свете сохранилась хоть какая-то справедливость.
Я навестил Урсулу накануне ее убийства, и она попросила передать тебе, что пойдет на смерть с твоим именем на устах, кроме того, просила тебя поверить в Бога и в то, что вы встретитесь на небе.
Ее гордое мужество произвело впечатление даже на тюремных надзирателей, и они в последние дни приносили много запрещенных вещей, но она отказывалась принимать что-то от тех, кто носит ненавистную форму.
Мой друг видел казнь этих молодых людей и рассказывал, что они спели пару запрещенных песен, оглашавших всю тюрьму, и другие заключенные тоже пели с ними изо всех окон. Ни угрозы, ни удары не могли заставить их замолчать, и когда последний был казнен, те, кто стоял у окон камер, оглушительно заревели: «Отмщения! Отмщения!» и запели «Красный Веддинг» [47] .
Письмо, как только прочтешь, сожги. Я посылаю его с близким другом, он едет на фронт в тот район, где сейчас находится ваш полк. Вкладываю в письмо медальон с ее фотографией и локоном.
Дорогой зять, убитая горем мать Урсулы и я ни разу тебя не видели, но просим приехать, навестить нас, как только сможешь. Мы будем считать тебя сыном и просим считать наш дом и все наше своим. Шлем тебе самые сердечные приветствия и всей душой надеемся, что у тебя все будет хорошо. Увидеть бы тебя здесь поскорее!
Искренне твой…
47
Революционная песня. Веддинг — один из районов Берлина. — Прим. авт.
Когда Старик кончил читать, мы все сидели молча, курили, в нашей комнате маленькой, грязной хаты сгущались сумерки. Меня непрестанно била дрожь, потому что я все время представлял себе голову Урсулы, скатывающуюся в корзину с опилками, кровь, бьющую толстой струей из шеи, ее красивые, слипшиеся от крови черные волосы, широко раскрытые и ничего не выражающие глаза, обращенные к небу, в которое она верила. Я точно знал, как ее теплое тело подергивалось и наконец было равнодушно брошено в могильную яму.
О, я точно знал, как все это происходило. Знал все подробности, потому что в свое время навидался казней.
Прежде чем товарищи успели бы мне помешать,
Когда я пришел в себя, мы сели пить; и я пил, как никогда до того. Несколько дней я был одурманен шнапсом. Подносил бутылку ко рту, едва просыпался, и пил, пока не валился снова. В конце концов Старик уже не мог этого выносить. Они с Портой вытащили меня во двор, сунули головой в корыто и держали, пока я не отрезвел, потом несколько дней не давали ни секунды сидеть в праздности. Ложась в постель, я бывал смертельно усталым, сплошь покрытым синяками, а когда просыпался поутру, меня тащили к корыту и обливали ледяной водой. Это помогало. Постепенно голова у меня становилась ясной — ясной, холодной и недумающей.
Я превратился в охотника на людей, злого и слегка безумного, несмотря на ясность мыслей. Взял манеру стрелять из снайперской винтовки по русским в их траншее. И ликовал всякий раз, видя, как подскакивает человек при попадании в него пули. Однажды гауптман фон Барринг подошел сзади и встал, молча наблюдая за мной. Не знаю, долго ли он стоял. Я со смехом сказал ему, что за полчаса застрелил семерых. Он молча взял у меня винтовку и ушел. Я всплакнул и долгое время рассеянно смотрел прямо перед собой. Разумеется, Барринг был прав.
Следующий день помню очень ясно. Я получал бачок супа, сваренного из старой коровы; вдруг раздался взрыв, и что-то обжигающе горячее ударило меня по ноге. Ранен, подумал я, но оказалось, туда попала половина задней части коровьей туши. Походную кухню разнесло, вокруг нее лежали в супе и собственной крови пятеро или шестеро. В метре от меня лежала чья-то нога в сапоге.
Я вскинул половину туши на плечо, понес в нашу хату, и мы устроили пир.
— Что одному убыток, другому прибыль, — философски заметил Порта.
Любой на моем месте сделал бы то же самое. Не остаться помочь раненым меня заставил не цинизм, а война. На войне так. Там были другие, способные оказать помощь. На войне ты знаешь только товарищей из близкого окружения.
Весной, когда дороги и поля просохли, бои вспыхнули с новой силой.
Бутылка водки идет по кругу в последний раз. Старик сует мне в губы зажженную сигарету, и я с жадностью глубоко затягиваюсь, тем временем мой лоб прижат к резиновой окантовке прицела, в который я смотрю на развороченную землю.
— Всем танкам — огонь!
Поднимается адский грохот. Жара в танке становится невыносимой. Мы несемся лавиной через русские траншеи. В открытой степи горят бесчисленные танки, черный дым поднимается к ласковому голубому небу. Брать пленных танки не могут, они только убивают и давят. Мы уже не люди, мы автоматы, совершающие механически заученные действия.
Появились идущие в контратаку Т-34, и нам уже стало не до того, чтобы давить бегущую пехоту, теперь нужно было сражаться за свои жизни. Башня с длинным орудийным стволом повернулась, и снаряд за снарядом полетели в ревущие русские танки.
Я был на грани удушья. Лоб и грудь сдавливало словно бы железными кольцами. Я понял, что вскоре потеряю сознание, что нужно открыть башенный люк и выпрыгнуть из этого железного чудовища. Потом раздался оглушительный грохот, и танк резко остановился. С одной его стороны взметнулось сине-красное пламя. Словно сквозь туман я увидел, как Плутон и Порта выскочили из передних люков, а Штеге — из башенного. Все это длилось не больше секунды, потом я опомнился и последовал за ними: из люка на башню, затем сильным прыжком на землю.
Из танка вырывались громадные языки пламени. Внезапно он раздулся, будто воздушный шар, взорвался с таким громом, что мы ахнули, и высоко в воздух полетели куски раскаленного докрасна металла.
Когда мы вернулись в расположение части на другом танке, Порта держал нашего Сталина подмышкой. У кота опалило шерсть, но ожога как будто не было. Свою порцию водки он вылакал с явным удовольствием.
Нас отправили в Днепропетровск за новыми танками, и через несколько дней мы снова участвовали в битве; она бушевала с неослабевающей яростью, хотя шла уже десятый день. Все было брошено в бой и уничтожено. В тылу спешно двигались по дорогам бесконечные резервные колонны и, достигая фронта, исчезали. Это походило на подбрасывание дров в костер.