Лекарство против страха
Шрифт:
— Брал два раза — пригрозил, что возбудим дело о тунеядстве. Пришел в третий, а он мне в нос справку сует: «Можешь теперь, Поздняков, спать спокойно, я самый что ни на есть трудовой человек».
— Кем же он работает? — полюбопытствовал я.
Поздняков оскалил желтые зубы, его мучнистое некрасивое лицо исказилось:
— Сказать стыдно — молодой, здоровый мужик работает этим самым… натурщиком. В художественном училище. Я ему говорю: «Как же тебе, Борька, не совестно срамотой деньги зарабатывать? Да и что это за деньги для взрослого человека — шестьдесят рублей?» А он нахально смеется мне в лицо: «Ты, — говорит, — Поздняков, некультурный, в искусстве ничего не смыслишь, а о заработках моих не тебе печалиться…»
Конечно, в яростном
— Вот она, лень-матушка, разгильдяйство, до чего довести может, — сказал с сердцем Поздняков. — Но парень-то он не злой…
…Рассвет сер и немощен, как мое усталое тело. Холодная тусклая изморось лежит на стекле. Я смотрю в окно и вижу в стеклянном мутном отражении свои седые редкие космы, глубокие складки, шрамами искромсавшие лицо, пот бессилия и страха на челе и никак не хочу, не могу принять неизбежное — согласиться, что я уже старик. Через полтора месяца — 8 ноября 1541 года — мне исполнится сорок восемь лет. Разве это возраст старости? Неужели это намеченный мне предел, за которым вздымаются мрак, пустота, ужас исчезновения?
Какая страшная нелепость: природа даровала долгую жизнь бессмысленным воронам, питающимся падалью, а самому светлому творению своему — человеку — отпустила столь краткий век, пролетающий мгновенно, подобно радостному вздоху.
Тридцать лет назад я был молод и здоров, как гиперборейский бог, и, сидя на скамье феррарского университета, повторял вслед за ученым богословом Мазарди: «И писано у Гиппократа-целителя: старение человеческое происходит от потери природного жара…» Но мне тогда было наплевать, отчего происходит старение человеческое, поскольку я был слишком молод, чтобы относиться серьезно к лекарскому призванию своему, и слишком здоров, чтобы допустить мысль, будто и меня когда-то коснется старость, исторгающая из человека неслышно и неотвратимо природный жар.
Тысячи, многие тысячи больных прошли через мои руки, и я исцелил их — неужели не заслужил я избавления от унизительного и страшного бессилия перед ледяным дыханием мрачного властителя смерти Таната, ненавистного богам и противного людям? Но некому помочь мне — силы неба отвернулись от меня, а люди темны и запуганы. Чудится мне тленный запах черных крыльев Таната, слышу плеск весел Харона — грозно кричит через Ахеронт перевозчик душ умерших, неумолимый привратник Тартара.
Но сегодня я не поддамся тебе, презренный Танат — разрушитель покоя, вестник ярости, слуга насилия, советник всяких зол! Рано пришел ты за моей душой — природный жар покидает лишь слабое тело, а дух мой неукротим и жаден, как в юности, и я верую свято, что в воспоминаниях минувшего почерпну силы физические, дабы хоть на время сковать тебя, как сделал великий герой Сизиф, коль скоро не даровано нам величайшего блага — долгого мудрого века…
Бессильны сейчас все мои знания, вся накопленная мной врачебная мудрость мира, которую я собирал по крупицам долгие годы, как собирает по грошам огромное богатство меняла-ростовщик. Мне досталась судьба ростовщика знаний и милосердия — я раздавал добро и помощь в рост, получая со временем проценты нового знания и благодарность. И сейчас, когда я так богат знанием, страшит меня не сама смерть, а судьба моего наследия, которое завистливые враги разграбят в глупой алчности, растопчут в пыли забвения, подвергнут отчуждению в казну равнодушия.
Или сотни моих трудов научных уже разошлись по миру глашатаями нового медицинского канона?
Нет, мир еще не готов принять мое учение, я родился слишком рано; а может быть, слишком рано умираю. Наверное, со временем широко зазеленеют ростки того, что родится с моей смертью. Я не охаиваю свое время, не скорблю о прошлом и не уверен, что будущее исправит все наши пороки и ошибки. Но люди, старея,
Разве мир стал хуже? Просто мы стали больше, умнее, мы много узнали, хотим узнать еще больше и сердимся, когда это сразу не получается или когда новые знания превращают нашу старую веру в бесплотный туман вымысла. Равномерно раскачивается маятник нашего времени — колыбель людской памяти, и обращает нас из сегодня во вчера, в позавчера, в прошлое, в историю, и грохочет молотом судьбы, не давая заглянуть ни на одно мгновенье в щель завтрашнего дня.
…Ушел страх, растворилась боль, покинуло холодное бессилие — уносит меня в прошлое маятник памяти, неслышно качает меня колыбель моего века — кровавого, пугающего и прекрасного. Как молод, силен и весел я!
Тысячи дорог, которые я прошагал пешком, проехал верхом и в повозке, в солнцепек, град и дождь, вдруг смотались в маленький клубок, и кончик волшебной нити прибит к порогу деревянного домика в Эйнзидельне, крошечном городишке кантона Швиц в свободной Швейцарской конфедерации, где родился я так давно.
Разматывайся, клубок, распутывайтесь, петли дальних дорог, ведите меня снова к знаниям, к нищете и славе, к богатству и позору, к любви и ненависти, к щедрости и зависти, к ученикам и врагам, к друзьям и предателям, к радостям исцеления и горю утрат. Пронеси меня на себе еще раз, дорога жизни, чтобы все повторилось снова, и тогда пусть иссякнет клубок моих странствий здесь, у двери пустой серой комнаты, где тепло, тихо и пусто и окна залиты осенним дождем…
Глава 3. С кем не бывает…
Странный выдался в этом году сентябрь. После дождливого июля, бесцветного, блеклого августа вдруг ударила душная летняя жара. И здесь, в зеленом окраинном районе, осень была еще менее заметна.
Где-то далеко за Окружной дорогой глухо и мощно зарокотало — в размытой, вроде бы выцветшей голубизне неба возникли тучки, небольшие и подвижные. Одна из них подкралась к солнцу и в один миг будто тряпкой его стерла, и сразу же откуда-то взялся легкий прохладный ветерок, добавивший мне бодрости: от жары и монотонности своих занятий я уже решил было закончить на сегодня, оставив до следующего раза последние на этой улице два пятиэтажных дома, украшенных игрушечными балкончиками и черной сеткой гидроизоляции. В одном из них проживал натурщик Чебаков. И все же я вошел в подъезд, на двери которого красовалось многообещающее объявление: «Мастер плиссе — кв. 19».
— Очень полезная инициатива, — сказал жилец седьмой квартиры В. Э. Фимотин. — Оно и видно, что не только форму милиции поменяли. Происходят глубокие структурные перемены, и руководство желает знать, как работает низовое звено милиции. Участковые уполномоченные, так сказать…
— Участковые инспектора, — поправил я машинально.
— Ах, так? Тоже неплохо — ин-спек-то-ра. Весьма полезно.
Несмотря на жару, Виссарион Эмильевич Фимотин был в шерстяном олимпийском костюме, передвигался по квартире быстро, энергично, а меня встретил как доброго старого друга, который долго пропадал где-то и за время разлуки стал очень знаменитым, а лишь только вернулся, сразу оказал ему честь своим визитом. Я еще толком не успел представиться, а на столе уже появилась запотевшая литровая банка с ледяным, из холодильника, грибом — я уж, наверное, лет десять не видел в домах этих банок с плавающей коричнево-серой медузой на нежно-желтом кружевном подбое. Помню, какие споры — даже в газетах — вызывал этот гриб: одни утверждали, что он очень полезен, другие говорили, что от него возникает рак желудка. Постепенно страсти вокруг невинного напитка улеглись, и в выплеснутой воде остывшей дискуссии оказался и сам гриб. И вот теперь, после многолетнего перерыва, я увидел гриб на столе у В. Э. Фимотина и понял, что человек он капитальный, взглядов устойчивых и вкусов постоянных.