Ленинградская зима
Шрифт:
Спустя два дня Давыдченко принес ему письмо для немецкого командования. Оно было коротким:
«Податель сего представляет группу патриотов из среды научной интеллигенции, озабоченных будущим, связанным с новым порядком, который несет с собой победоносная немецкая армия, о лояльности к которой заявляется настоящим документом.
По понятным соображениям, наши подписи здесь отсутствуют, но податель сего уполномочен охарактеризовать состав нашей группы и ответить на любой вопрос…»
На другой день Потапов поселился в конспиративной квартире и стал ждать.
Давыдченко
Снова — на Ладоге. Зима. Ладога, белая, безбрежная, сверкает под низким солнцем. А я вижу ее свинцово-черной. Вижу осевший на корму корабль на темных волнах и слышу непрерывный крик женщин и детей.
После страшной осенней трагедии я стал думать о том, что не надо больше эвакуировать из Ленинграда женщин и детей. Было немало разговоров и споров об этом, но в Смольном по данному вопросу позиция железная. Я слышал, как Кузнецов говорил по телефону: «Поймите, если мы вывезем из-под прямой угрозы хотя бы сотню тысяч человек, это будет означать сто тысяч наверняка спасенных. А здесь каждый из них завтра может стать жертвой обстрела и бомбежки! Или послезавтра умереть от голода!» Он горячился и волновался, — наверное, с Москвой говорил.
Снова — на Ладоге…
Несмотря на то, что день ясный, летный, машины с хлебом — оттуда и с людьми — туда идут непрерывно. Наши «ястребки» челночат над озером, охраняя Дорогу жизни. Зашел на окраине Осиновца в обогревательный пункт, а точнее, в жарко натопленную избу. Битком — ребятня школьного возраста и несколько женщин. Девушка-военфельдшер объясняет им, как себя вести в машине: «Сидеть надо, тесно прижавшись друг к другу, и лучше всего — повернуться вперед боком… Руки всунуть в рукава — вот так… Никаких остановок на ледовой трассе не будет — ни по малым, ни по большим делам — надо терпеть… На случай бомбежки или обстрела движение также не останавливается, паники не поднимать». Ребята слушали ее серьезно, молча, как взрослые, — этих ленинградских ребят уже ничем не испугаешь…
А на контрольно-пропускном пункте идет строжайшая проверка груза, прибывшего оттуда, — военные считают, пересчитывают мешки, ящики. Шоферы помогают считать — случаи воровства очень редки, исключительны, но стало обыкновением, когда из-за мешка муки шоферы готовы были пожертвовать жизнью. Жертвовать жизнью, чтобы спасти жизнь других…
Переехал в Кобону. Груды, пирамиды продовольствия. Для ленинградцев! Все это истекающая кровью Родина подвезла сюда, к самой линии огня. Для ленинградцев! Здесь сейчас строится 50-километровая железнодорожная линия, чтобы подвозить продовольствие еще ближе к берегу. Тогда шоферы смогут делать больше рейсов. Здесь, на этом берегу Большой земли, царит всеобщее нервное напряжение, заставляющее людей работать сверх всяких сил. Они понимают тяжелое положение населения Ленинграда и готовы сделать для города Ленина все возможное и даже невозможное.
Узнал,
Грелся в землянке вместе с майором-танкистом. «А что мы там сидели без толку? — сказал он. — Силенок для прорыва мало, а держать оборону можно и без нас. Ленинграду мы и там поможем — ведь где ни положил гитлеровца, Ленинграду — радость…»
Вот начало корреспонденции: «Ленинград. Он всегда был и остается городом-воином. В ряду других наших городов и фронтов он ведет общий бой с врагом. Его подвиг подчинен великим планам этой великой войны!..»
Завтра буду писать.
Глава двадцать шестая
От Литейного до улицы Пестеля совсем недалеко, но Грушко шел долго, несколько раз останавливался и чертовски устал. Было солнечно. Потеплело. На обледенелых тротуарах возле стен подтаивали лунки. С солнечной стороны дома, покрытые инеем, были золотые, а в тени — синие. В этой светлой тишине улиц привычно и буднично стучал в репродукторах метроном. «Может быть налет», — машинально подумал Грушко. Он шаркал тяжелыми ногами, дышал как-то со звуком, спотыкался на ледяных буграх, чертыхался и снова шел.
Сегодня утром на допросе Горин назвал новое имя — Нина Викторовна Клигина. Сказал, что это его старая знакомая и что однажды видел ее вместе с тем самым Павлом Генриховичем, который, по его мнению, является немецким агентом.
В домоуправлении никого не было. На двери висела бумажка, сообщавшая, что паспортистка живет в этом подъезде на четвертом этаже.
Нужно было подниматься. Грушко сел на подоконнике между первым и вторым этажом и долго сидел, собираясь с силами. У него непрерывно болела голова и что-то непонятное происходило с глазами — вдруг словно мутной волной размывало. Вот и сейчас… Он закрыл глаза и посидел несколько минут. Потом стал подниматься. Стоял на каждом этаже, сидел на каждом окне.
На двери было написано мелом: «Входите — открыто». Паспортистка — девочка с прозрачным, восковым лицом — долго читала документ Грушко и только после этого стала разговаривать. Да, она Клигину хорошо знала. Нет, не лично — просто знала, что у них в доме живет красивая киноартистка. Действительно, очень красивая. Но злая — однажды она послала ее к черту, и непонятно за что, девушка только спросила, в каких она фильмах снималась…
Паспортистка достала толстую домовую книгу, полистала и сообщила:
— Клигина умерла три дня назад, теперь вся квартира пустая.
— Мне нужно осмотреть ее комнату, — сказал Грушко.
Она стала рыться в ящиках стола и подала ключ:
— Даю без расписки, сразу верните.
Грушко попросил разрешения оставить ключ где-нибудь внизу.
— Нет, нельзя, — категорически ответила она. — Тогда ждите меня, через час я буду в домоуправлении. Да, вещи не трогайте, надо оформить по акту, если что…
Грушко медленно спустился, прошел по снежной тропинке. Сердце тупо болело. В третьем подъезде он долго стоял, тяжело дышал, закрыв глаза, потом поднялся на второй этаж.