Ленинградская зима
Шрифт:
Двери всех комнат большой квартиры были открыты, и в коридоре было довольно светло. Грушко пошел вперед — к кухне. Смотрел в открытые двери комнат и вошел в ту, где на стенах было много фотографий из популярных кинофильмов, а над тахтой — большой портрет знаменитого артиста. «Смотри, Тенин», — машинально подумал Грушко, оглядывая комнату.
Черная бумажная занавеска отогнулась в углу, и серый свет освещал комнату. Она была просторная, мало вещей. Огромная тахта. Напротив — зеркало в овальной раме, в углу — шкаф и небольшой стол у окна.
Нужно было начинать обыск. Грушко сел на стул около тахты, чтобы собраться с силами, — сесть было гораздо легче, чем встать. Он открыл шкаф — пахнуло духами, закачались пестрые платья — и сразу закрыл: ясно до жути вспомнил свой дом. Ни разу
Снова открыл. Осмотрел одежду, даже карманы, полку, ящик внизу. Затем стал методически прочесывать всю комнату шаг за шагом. На этажерке лежала стопка журналов и «Старые знакомые» Германа — перелистал.
Все было осмотрено. Осталась одна тахта. Пришлось перетрясти постель. Потом он подошел к стене, просунул ногу за тахту, уперся руками в стену, и она вдруг легко поехала по темному паркету. Пыль, старые туфли, тряпки, коробки. И в самом углу, на полу, там, где было изголовье, лежала клеенчатая тетрадка, свернутая в трубку и перевязанная бинтом.
Он подошел к окну, дернул бумажную занавеску, и она упала со страшным хрустящим шумом. Стало светло. Открыл тетрадь. Первая ее половина была чистая, а с середины начинались записи карандашом. Он прочитал наугад:
«Слабость навалилась внезапно. Утром обнаружила, что ноги не держат. Я кричала, но Лидия Степановна не слышала. Может, она уже умерла. Хорошо еще, что есть лед на окнах, отковыриваю и сосу. Силы уходят. Только бы успеть записать самое главное.
Я предала Родину…»
Паспортистка сидела в домоуправлении. Она смотрела на него подозрительно и строго. Грушко не выдержал, улыбнулся:
— Все оставил, как было, не волнуйтесь…
— Если я не буду волноваться, как будет-то? Люди-то вернутся…
— С того света?
— Из каждой комнаты живой найдется, вот увидите.
— Вашими бы устами…
Назад было идти легче. Всегда, когда идешь домой или сделав дело, идти легче. Почему это? А девушка эта славная — голодная сидит тут и волнуется, что вернутся домой живые люди, а у нее что-нибудь окажется не в порядке. Грушко пожалел, что у него не нашлось для нее добрых слов.
Вернувшись в управление, он сразу стал читать клеенчатую тетрадь.
«Я предала свою Родину, сделала это легко и без переживаний. В предатели меня рекомендовал адвокат Горин, грязный и продажный человек. Все случилось потому, что я жила, совершенно не думая о том, где живу и для чего. Бывало мне грустно, бывало весело, счастья не было никогда. Разве в самом, самом детстве. А чем я его заслужила? Родилась красивая — вот и все мои права…»
Горина снова доставили на допрос. Он привычно сел на стул посередине комнаты и выжидательно смотрел на майора.
— Расскажите, Горин, о ваших шпионских связях.
— Тут я не могу быть вам полезен.
— Я вынужден напомнить вам, юристу, что уклонение от правдивых показаний следствию не убавляет вашей вины.
— И тем не менее…
— Когда вы порвали с Клигиной?
— Подобные победы и отступления я в памяти не фиксировал. Во всяком случае, давно.
— Кто вас с ней познакомил?
— Такое разве вспомнишь?
— А кого с ней познакомили вы?
— Наверняка знаю, кого-нибудь знакомил, такой товар обычно передается из рук в руки… Кого именно?.. Извините…
— Отвечайте правду: зачем вы были недавно у Клигиной?
— Даже если это было… так сказать…
Грушко закрыл рукою глаза, в висках громко стучало, перед глазами плавали мутные круги.
— Я предъявляю вам, Горин, обвинение в попытке обмануть следствие.
— Я говорю правду.
— Сейчас я вызову на очную ставку Клигину.
Горин откинул назад длинные слипшиеся волосы и сел прямо.
— Вы надеялись, что Павел Генрихович ее прикончил после вашей разведки? Отвечайте!
Горин молчал.
— Почему вы рекомендовали Клигину агенту иностранной разведки?
— А почему вы ее показания слепо берете на веру?
— Потому, что в отличие от вас она показывает правду.
— Правда женщины такого сорта…
— Вы рекомендовали ее иностранной разведке именно за это?
— За что?
— За этот ее… сорт? Смотрите сюда. Узнаете почерк?
— Да. Это почерк
— Читайте вслух вот это место… Ну?
— «…Недавно приходил Мишка Горин. Паразит! Горевал, что мы с ним влезли в грязное дело, и звал бежать на фронт…»
— Хватит. Вы только за этим приходили к ней? Ну, хорошо, на очной ставке мы все уточним. Последний вопрос: ваше предложение Клигиной бежать было искренним?
— Да.
— Когда вы были завербованы?
Горин понял, что упираться бессмысленно, и рассказал все.
Договорился с Всеволодом Вишневским о его радиовыступлении на Москву. Сегодня весь вечер у меня в гостинице готовили текст. Интересный он и сильный человек. Поразительно его уменье не формально, а через сердце любую цепь любых событий замыкать на себя.
Работа над текстом происходила так: Вишневский шагал по номеру и с пафосом диктовал, а я записывал. Вот эта запись:
«Родина милая, слушай! Слушай! Я говорю из осажденного Ленинграда. Но еще неизвестно, кто тут теперь осажден: Ленинград или немецкая группировка „Север“. Но об этом позже…
Ленинградский фронт намертво врублен в святую здешнюю землю. Товарищ Верховный, можете не беспокоиться: этот фронт приняли на свои богатырские плечи солдаты и моряки-балтийцы. О чем может идти речь? Больше ни шагу назад не будет сделано — это клятва сердцем и кровью. А вперед — готовы. Готовы, товарищ-Верховный. Планируйте, назначайте день и час.
Все с нами было. Все. Пятились от самой Литвы, через всю Прибалтику. Хватались за родную землю руками, ногти срывали, зубами впивались, кровью исходили, но… Кто был в Таллинне, тот знает, когда мы отходили, когда позволяли себе, простившись с павшими, отойти назад. Я был там. Могу сказать одно: близок час, когда пойдем вперед мы, а врагу придет удел пятиться. Нет, не пятиться, а в диком ужасе бежать, потому что им и присниться не может наша преданность, наша выдержка, наше упорство, наше уменье стоять насмерть. На днях я участвовал в допросе сильно прославленного в Германии танкиста. Гауптман. По-нашему это капитан. Голубые глаза чистопородного арийца. В кармане фотографии, сделанные им в Париже и Варшаве. Интересно, как он в плен угодил, такой породистый и прославленный. Его танк поджег бронебойщик Костя Федоров. С первого выстрела поджег. Экономно. Наш прославленный гауптман выскочил из танка и бежать. Но тут, на его беду, сидели в дозоре моряки из гвардейской морской пехоты. Один из них — старшина первой статьи Гуркин, как рысь, бросился на гауптмана, и песне конец. Сидит наш гауптман в кабинете, в одном ленинградском дворце, и отвечает на вопросы, и на всех на нас смотрит с выражением: не бейте меня, я на все готов. А между прочим, на шее у него — крест доблести высшего разряда. Спрашиваю у него: каким вам видится завтрашний день войны? Отвечает сразу: страшным. Почему? Пружину, говорит, мы согнули до предела, теперь держим, а силы тают. Пружина развернется — и тогда… Замолчал гауптман. Спрашиваю: что тогда? Молчит. Потом отвечает: тогда начнется наше отступление. Я ему уточнил: тогда, говорю, начнется не отступление ваше, начнется ваш конец. Вот и спрашивается, кто же теперь в осаде: мы или они?
Так и будет, дорогие товарищи. Москва прекрасный пример уже показала. Мы тут готовы добавить. Готовы сказать свое слово от имени Ленинградского фронта, от революционной Балтики. В контрудар мы вложим священную память обо всем, что мы пережили. В нашем ударе будет имя каждого солдата и матроса, которые пали в черные дни отступления. В нашем ударе будет страдание каждой пяди родной земли, попавшей в проклятый полон! В этом ударе будет вся наша неизбывная любовь к ленинской Отчизне! Вся наша ненависть к фашизму! Запомните это, господа гауптманы и фельдмаршалы! Дело, в общем, обстоит так: вы эту войну начали, мы ее продолжим, мы ее кончим в Берлине, в самом вашем логове! Ждите!
Мы тут недавно вместе со всей нашей страной встречали Новый год. Ну выпили, конечно, как положено и сколько положено. И говорили тосты. Каждый тост был как клятва:
— За полный разгром врага!
— За великую нашу победу!»