Ленинградские повести
Шрифт:
— Ну его, легкий-то! — отказался Иван Петрович. — Кашель от легкого бьет. По заграницам я не хаживал, к махорочке, Федя, привык.
Присели на сухие бревна. Иван Петрович ссутулился, Федор развернул грудь, удобно прислонился спиной к штабельку.
В родные места Федор Язев возвратился совсем недавно, двух месяцев нет. С дружками по батальону он после демобилизации остался в Белоруссии — стучал топором на стройках Витебска и Минска. Прошлым летом приезжал в отпуск к матери. Мать взяла слово, что через год сынок вернется в село свое насовсем. Вернулся раньше. Пошел плотничать на пару с Иваном Петровичем. Срубили за два месяца не так-то много — помещение для сельмага, но зато как срубили. Тридцать лет плотничает Иван
— Вот ведь бывает же, дядя Ваня! Свой родной домишко разбил!
— А что же! Ты-то и на войне строил. Сапер. А я артиллерист. У артиллеристов дело одно: знай ломай. Да и как иначе?.. Помнишь дом Лукича? С моим-то рядом. Из кирпича, двухэтажный, объемом видный. Ну, получили мы данные, что немцы в нем штаб разместили, — взяли да и врезали четыре фугасных. Понятно, и мое жилище — в щепки.
— Не жалко было?
— А и не думалось, Федя, про это. И опять же — что жалеть? Без крыши, смотри, не остались.
С бревен была видна деревенская улица. Розовели в вечернем свете свежие, еще не тронутые временем, в лапу срубленные стены домиков. У каждого — крылечко в три, в четыре, в пять ступеней, с навесом, с балясинными перильцами. Двумя ровными линиями домики тянулись над рекой к Журавлиной пади — ржавому торфяному болоту, за которым темнел лес. Над заснеженными крышами, полысевшими теперь под весенним солнцем, торчал острый мезонинчик «особняка», как в шутку за этот мезонин называл избу Ивана Петровича Краснова председатель колхоза Семен Семенович Панюков.
Иван Петрович построил себе жилье еще в то время, когда после ранения в голову перед самым концом войны вернулся из госпиталя домой. Домой — это только так говорилось тогда, а дома никакого и не было — ни своего, ни чужого, и Евдокия Васильевна жила где-то еще под Уфой, со всем эвакуированным туда колхозом. Саперы взрывали мины, на полях и в лесу торчали красные флажки, клубилась всюду сорванная с кольев ржавая проволочная колючка. Голое, страшное было место, но все-таки — родное. К лету стал сходиться и съезжаться народ. Работы подвалило. Каждой семье изба была надобна, а пособники какие случались поначалу? — одни мальчишки. Набил мозоли топорищем, ладонь по столу, будто копыто, стучала. И что же, — как говорится, день да ночь — сутки прочь, двух лет не прошло — село выросло! А с Федором дело еще быстрее двигаться стало.
— Ловок ты, Федька, на топор-то, — сказал Иван Петрович, оглядывая отесанную Федором балку. — Что тебе фуганком гладишь!
— Практика, дядя Ваня. Одних мостов штук сто срубили мы батальоном. И через Сестру-реку, и через Нарову, и через Неман, и через Вислу, и через — бес их знает, какие там названия были. Одер, слышал? Я в общем — что! А вот ты как, дядя Ваня, наводчиком на старости стал, — вот что удивительно.
— И корректировать доводилось. — Иван Петрович не без самодовольства провел рукой по окружию бороды. — Бывало, командир батареи скажет на НП: «Последи-ка, Краснов, за этой дорожкой к Дятлицам, в случае чего — пальни, а мне в дивизион сходить надо, вызывают». Ну и пальну, в случае подводы какие у немца выедут или машины. Скомандую что надо на огневые… А как стал? Проще простого. Пришел к нам в полк новый командир, такой седоватый уже, в моих годах. Гляжу — будто бы знакомое обличье. Я связным тогда при штабе был. Разговорились раз — чай я ему ночью грел, — и говорю: «А ведь мы встречались, товарищ майор. В Старой Руссе на вокзале тоже
Плотники умолкли. Давно были докурены и «легкий» и махорка, браться за работу уже не хотелось: притомились за день, да и вечерело. Длинные синие тени от домов пересекали бурую дорогу, на которой не спеша вышагивала пара белоклювых грачей. Птицы опасливо оборачивались на каждый стук и скрип дверей в домах, при громких вскриках мальчишек, рубивших палками на огороде отслужившую снежную бабу, приседали, пружиня лапки, но никто их не трогал, и они снова степенно шагали вдоль улицы. Над крышами ветер завивал печные дымки. Скрипел и постукивал ворот колодца, женщины таскали на скотный двор воду. Кто-то в зеленой короткой тужурке, в мохнатой шапке и больших болотных сапогах, сверкая стеклами очков, стоял на крыльце «особняка» Ивана Петровича.
— Он, что ли? — спросил Федор, указывая глазами.
— Он, Федя. Пошабашим-ка… Время.
Федор собрал в кожаную сумку инструмент, перешел через дорогу и скрылся за дверью домика, который для его матери тоже был срублен руками Ивана Петровича. А Иван Петрович свернул к сельмагу.
В сельмаге по вечерам бывало что-то вроде клуба: толпились мужики, перекидывались словом; иной раз кто-нибудь вслух читал газету. На этот раз было иначе. Колхозники костили продавца в грязноватом холщовом переднике и синих нарукавниках из клеенки, грозили ему показать «красивую жизнь». Где гвозди? Где стекло, колесная мазь, керосин?
Продавец — он же заведующий — перегнулся через прилавок:
— На себе тащить прикажете? Давайте подводы — привезу. Горланить — что! Горланить просто. И я бы за милую душу погорланил…
— Дай-ка ваксы, Матвеич, насколько там полагается, — остановил его Краснов.
Покупка Ивана Петровича заинтересовала односельчан, они обступили Краснова. Яловые да кирзовые сапоги на селе мазали дегтем, гуталин только молодняк брал — для хромовых, для ботинок. А тут вдруг Краснов на свои тяжелые глинодавы лоск наводить собрался!
— Или, может, ты для бороды, дядя Ваня? — поддел Алешка Вьюшкин, молотобоец, служивший в войну санитаром, и — тихий, смирный прежде парень — вернувшийся на село с языком необыкновенной бойкости. — То-то она у тебя не седеет никак.
— Ничего удивительного. — Иван Петрович внимания на зубоскальство Вьюшкина не обратил и засунул баночку гуталина в карман ватника. — Гость-то, квартирант мой, ой-ё-ёй какой! Хватится баретки почистить, а я ему — что? Нашего «березового крему»?
— А он откуда — из района? Представитель?
— Куда — представитель! Профессор! Из Москвы.
4
За день Майбородов вышагал добрых пятнадцать километров. Первая разведка убедила его в том, что он не ошибся, выбрав село Гостиницы местом для летней работы. Лес, река, суходолы могли дать богатейший материал для наблюдений. Да еще — не без оснований же так названная на карте — Журавлиная падь, большущее болотище.
Усталый, поджидал он хозяев на чистом крылечке, щурил глаза на огромное багровое солнце, которое больше чем на половину уже опустилось за лес. От леса, через Журавлиную падь, прямо к селу, будто чернила на промокашке, быстро ползла лиловая тень.