Ленинградские повести
Шрифт:
— Иван Кузьмич! — сказал он укоризненно. — Да ты бы хоть окошко отворил.
— Окно? Это можно, это правильно. — Майбородов приподнялся на постели.
Затрещали, отклеиваясь, газетные полоски, посыпались на пол сухие опилки, окно распахнулось, дымные клубы дрогнули под свежим ветерком, расслоились, вожжами потянуло их на волю.
— Стоит ли, Иван Кузьмич, так убиваться из-за голышей каких-то! — Иван Петрович основательно оседлал тяжелый, своей плотницкой работы надежный стул. — Ну не удаются, ну и леший с ними. Не индюшки основа хозяйства. Если бы, понятно, хлеб или что…
— Да разве я из-за индюшек! — воскликнул Майбородов, расхаживая по мезонину. — Дело глубже, Иван Петрович, дорогой. Куда глубже!
— И это дело понимаю, Иван Кузьмич. Так ведь опять же взять, — кто на что специалист? Скажем, зоотехник. Один знает коня, второй
Майбородов готов был схватить руку Ивана Петровича и пожать ее с благодарностью. Иван Петрович его защищал, оправдывал. Но Иван Кузьмич сдержал свой порыв. Оправдание было объективное, по признаку чисто формальному. Таким путем оправдаться можно было лишь в глазах других, но не перед собой. То, что сказал ему сейчас Иван Петрович, Майбородов и сам себе не раз повторял в эти дни: узкая специальность, глубокое проникновение в один, определенный, круг научных проблем… Он не обязан давать ответы на всякие случайные вопросы практика. Орнитология — это наука, а практическое птицеводство — отрасль хозяйства. Различного они требуют метода, различной подготовки работников. И никогда он, Иван Кузьмич Майбородов, не ставил себе задачу быть практиком. Это не значит, конечно, что от него практикам нет никакой помощи. А кто консультировал строительство вольеров в столичном зоопарке? Таких вольеров, чтобы условия обитания пернатых в них были близкими к естественным условиям. Кто принимал самое деятельное участие в районировании птичьих заповедников на юге страны? Кто, наконец, так подробно разработал психологию промысловых птиц и кто накопил уйму наблюдений над их инстинктами, над безусловными и условными рефлексами? Все это верно, верно. Но… но глазами Евдокии Васильевны ожидающе и укоризненно смотрит на него сама жизнь. Что ты ей будешь доказывать, как перед нею оправдываться?
Иван Кузьмич снова зашагал по комнате; на повороте у окна он останавливался, глядел на голое поле, — оно голубовато дымилось. Ухо привычно отмечало далекие знакомые голоса: вот жаворонок… трясогузка… весенний звон синицы… Чувств эти звоны не затрагивали. Душа Майбородова была сейчас глуха к голосам любимой его природы.
— Как вы думаете, Иван Петрович, — спросил он неожиданно, — даст мне председатель лошадь на пару деньков? В Колобовский район хочу съездить.
— Полно тебе, Кузьмич. Шлепать по таким дорогам полсотни верст? Не по индюкам ли опять?
— Да, по индюкам. Опять. В колхоз «Раздолье».
— «Раздолье»? Это тебе не пятьдесят верст, а все семьдесят будут. Не вздумай, Иван Кузьмич. Вот надурила баба!
— Надурить-то надурил кое-кто, но не Евдокия Васильевна… Даст все-таки лошадь Панюков или нет?
— Пахота надвигается… — Иван Петрович неопределенно пожал плечами.
Семен Семенович тоже вначале пожал плечами, услыхав такую просьбу. Но, подумав, согласился. Рассудил просто: ученый человек, чего захочет — все равно того добьется. Не на колхозной, так на чьей-нибудь иной лошади уедет, а разговору потом не оберешься: Панюков, мол, жила, по чужим дворам человека послал, и так далее.
— Только прошу, — говорил он Майбородову, — берегите, товарищ профессор, коня. Овса даю пуд, подкармливайте по дороге, не гоните сильно. Сто сорок километров — шутка ли! Без аккуратности если скакать, скотину в плуг недели две не запряжешь.
Следующим утром Иван Кузьмич уехал. Верхом, на сенном мешке вместо седла, с веревочными стременами, с перекинутым через лошадиную спину вьюком — торбой овса и своим рюкзаком. Трусил не спеша, полевыми дорогами, перелесками, разглядывал окрестные картины.
Леса после зимы стояли черные, земля лежала бурая от прелых прошлогодних трав, и только и было живой жизни в этой нежити, что грачиные скопления на косогорах да жаворонки в высоте. Но в нежити и тишине копились вешние неудержимые силы. Земля и лес сотнями ручьев и ручейков торопливо гнали с себя остатки снега, с великой жадностью вбирали солнце, пили влагу, чтобы набухнуть, переполниться ими — и, после какой-нибудь ночной грозы, вдруг разом брызнуть зеленью — листвой берез, черемух, всходами хлебов и луговым веселым разнотравьем.
Окружающий покой и та величественная тишина, с какой природа совершала свое дело, отлично воздействовали на Ивана Кузьмича. С каждым следующим километром
— Коняшка, — он потрепал рукой по теплой холке топырившую уши шуструю лошадку, — ты, к сожалению, не знаешь, коняшка, что изрек однажды Козьма Прутков. Узкий специалист, сказал Козьма, подобен флюсу! И вот на твоей рабочей спине сидит сейчас такой злосчастный флюс. Себе нажил хлопот, тебя мучает, и другим от него мало радости. Молчишь? Согласна, значит.
Вспомнив Пруткова, Майбородов вспомнил и того конструктора, которого лет десять назад встретил в подмосковной чаще. На высоковольтной линии конструктор устанавливал для испытания мощные масляные выключатели. Увидев огромные баки, похожие на железнодорожные бензиновые цистерны, но только поднятые вертикально, Иван Кузьмич удивился:
«Ого-го! Никогда не думал, что выключатели ваши должны быть таких размеров. Привык у себя дома видеть иные».
Конструктор рассмеялся:
«Да они и не должны быть таких размеров. Сам понимаю, железа несколько тонн переложил лишку. Но, увы, коэффициент незнания велик! — Он пояснил свои слова: — Формула, взятая в основу расчетов конструкции, должна быть абсолютно строгой — тогда конструкция проста и совершенна. Всякий эмпирический, добытый случайно элемент в формуле усложняет, утяжеляет конструкцию. И этот эмпирический элемент, или сумма их, и есть коэффициент незнания. Он тем выше, чем уже квалификация конструктора. Да и понятно: конструктор, знающий только свою специальность, неизбежно вынужден брать для своей конструкции готовые, до него созданные узлы. Проверить их строгим расчетом он не в состоянии. Не так ли? Вот вам пример. — Он подобрал с земли ветку и на сером песке, выброшенном землекопами из котлована, принялся чертить схему. — Я знаю электротехнику, — испещряя песок линиями, продолжал он, — и разработал оригинальный способ гашения дуги. Но я слаб в кинематике и поэтому у других конструкторов заимствовал эти передаточные устройства. Они громоздки. Или мне в дальнейшем кто-нибудь поможет — так, наверно, и случится, — или я сам должен буду поглубже влезть в механику, — и так тоже может случиться».
Конструктор пригласил Майбородова переночевать в его палатке, но Майбородов спешил, и они попрощались. Шагая по моховым кочкам с ружьем в руках, Иван Кузьмич долго копался в своем научном багаже, и если бы кто-нибудь увидел тогда его самодовольную улыбку, то, конечно, догадался бы, что профессор-орнитолог никак не мог обнаружить у себя хоть каких-либо следов коэффициента незнания и этим был чрезвычайно горд. «Остроумный чудак», — думал он тогда о случайном знакомом.
Сейчас, трясясь на сенном мешке, Майбородов думал иное. Чуть ли не недельное приношение на алтарь науки щедрых жертв в виде двух пачек табаку зря не пропало. Кое-какие контуры системы кормления индюшат в его мозгу сложились. По всем ведомым ему законам биологии Иван Кузьмич рассчитал, сколько птенцам для нормального развития и роста необходимо белков, извести, витаминов, и каких именно витаминов. Но дальше начиналась эмпирика, появлялся тот роковой коэффициент, порожденный узостью его научных интересов, ограниченных разделом: промысловые и певчие птицы. Лезли в голову готовые рецепты, может быть, совершенно непригодные для питомцев Евдокии Васильевны. В каком виде давать эти белки? Если в виде зерна, то какого зерна, и в сыром ли состоянии или вареном? Не переложишь ли тут лишних «несколько тонн железа»?
Кажется, впервые профессор так себя бичевал, и так беспощадно. Лошадка была тому свидетельницей: процесс самобичевания Майбородова отражался на ее боках. Она резво бежала, кидая копытами комья вязкой весенней грязи.
Помня наказ Панюкова, Иван Кузьмич дважды устраивал привал, кормил лошадь овсом; завидев снегирей, лениво копавшихся в гнилых ягодах рябины, или сойку, которая на сосновом суку остервенело рвала оплошавшего воробья, щелкал лейкой с телескопическим объективом — мешкал на каждом шагу и к ночи не успел добраться до «Раздолья». Заночевал на окраине какого-то села, в большой новой школе. Приняли его там радушно, напоили чаем с вареньем, но молодые учительницы, как на грех, оказались слишком словоохотливыми. Утомленный верховой ездой, непривычной после многолетнего перерыва, гость уснул под их разговор да так и был оставлен в плетеном кресле за столом. Ночью он перебрался на приготовленную ему постель, утром его пожалели будить, он проспал и в дальнейший путь выехал поздно.