Ленинградские повести
Шрифт:
Ведь знает же Танька, что весь колхоз дал слово вырастить нынче пшеницу не хуже, чем на Украине. Эх, голова, голова! Не садом бы тебе, а пшеничным звеном заворачивать. Не было бы звена лучше во всей области — с твоим-то характерцем да с настойчивостью. И ссориться тогда не из-за чего. Жили бы душа в душу. На руках бы носил в поле. Нет, подавай сад!..
— Семен Семенович! — новый оклик услышал Панюков. Через ракитник к нему продирался Кирюша, бывший кузнец. Пустой рукав его пиджака был засунут в карман. — Семен Семенович! — Кирюша присел на землю. — Ну, дай ты, ей-богу,
Кирюшина судьба давно заботила Панюкова. Пришел кузнец с войны без правой руки. Днями сидит на чурбаке в распахнутых воротах кузни, смотрит, как довоенный его подручный, Петька-силач, пластает клещами на наковальне лемех или колесный обод под ударами Алешки Вьюшкина, — тоскует. Иной раз возьмется за дубовый, до железного блеска отполированный ладонями рычаг мехов, подует в горно, — да разве это работа ему, мастеру первого класса, который не то что лемеха — курки к централкам ковал или вместе с сыном Ивана Петровича, Петрухой, самоходный паровик строил.
— Думаю, думаю, Кирюша, придумать ничего не могу, — ответил рассеянно Панюков, занятый мыслями о Тане. — Может, коней будешь гонять в ночное?
— Гонял же осенью, Семен Семенович. Культяпка стынет ночью, ноет.
— Сторожить поля пойдешь?
— Семен Семенович, пойду, сам знаешь. Да душа-то к своему делу тянется, по специальности бы…
— Вот еще разок подумаем на правлении, обожди маленько.
— Ждать надоело.
— Эх, Кирюша, надоело! И мне, брат, многое что надоело. Кручусь-кручусь колесом… А только гавкает на тебя всякий.
— Собака лает — ветер носит, Семен Семеныч. Для общего дела чего не перетерпишь! У нас в роте солдат был, на пулемет немецкий лег для общего дела.
— На пулемет?.. — Панюков задумался. — На пулемет — бывали такие дела. Здорово это ты сказал, Кирюша. Вот спасибо тебе, понимаешь ты меня.
2
Федор остановил коней, накинул петлей вожжи на рукоять плуга и поджидал, пока не поравняется с ним Иван Петрович, шагавший навстречу по своей делянке.
— Закурим, дядя Ваня!
Запасы «легкого» у Федора кончились, и они вместе закурили махорочку. Сидя на своих плугах, в отдалении друг от друга, пользовались минутой отдыха, переглядывались. «Чем не жених!» — думал Иван Петрович, в который раз дивясь, как складно пришлась Федору короткая, мягкой кожи курточка, — знаменитый, говорит, минский портной шил, — вся в задвижках, даже и карманы на задвижках, с висюльками; как плотно схвачены крепкие икры его ног прошнурованными голенищами неизносимых сапог на толстых, с подковками, подошвах. «Франтоват маленько, да ведь это от молодости. А зато руки — клад». Иван Петрович на плотницком деле и здесь, на пахоте, что ни день, то больше убеждался, какой клад носит в руках этот горбоносый спокойный парень.
— На что это Танька, давеча прибегала к тебе, Федь? — спросил он. — Не успел я подойти, уже улетела…
— Подсобить просила с садом. Никто, говорит,
— Это верно. Трудно ребятишкам одним. После работы да еще до полночи возятся. Охота пуще неволи!
Иван Петрович усмехнулся в бороду, вспомнив недавний вечер. Только что прискакал из «Раздолья» московский профессор, шумный, довольный, словно его подменили там, в Колобовском районе, как в избу ввалились Танькины комсомольцы, заняли горницу, подняли спор — что делать с садом?
Профессор сидел на кухне, хлебал щи, прислушивался к разговору в горнице.
«Друзья мои, — крикнул он из-за перегородки, — сажайте по огородам, как на юге делают!» — «Мы так уже и решили. По огородам. Сами решили».
Иван Петрович удивился, до чего же девка стала бойка, до чего быстро извернулась. И на что ей понадобилось резать таким ответом? Ведь слышал он их толки: ничего еще не решили, переливали из пустого в порожнее. Себя показать, что ли, хочет? Вперед других так и рвется. Петюшка, тот молчком все делал. А эта на слово скорая. И в кого только уродилась? В мать, поди. Не хотел Иван Петрович признавать того, что в него идет дочка. Сын рыл в него — это да. Танька — в мать, и весь разговор. А Таня уже дальше развивала свой план:
«Березкина мы не стесним, пусть сажает свои овощи. И не только на юге, где угодно так делают, — междурядная культура».
Трудность получилась дальше, когда заговорили о посадочном материале. Даст ли на него правление денег?
«Почему бы не дать, — высказался Майбородов, тоже войдя в горницу. — Сад — доходная отрасль в хозяйстве». — «Вы не знаете Панюкова!» — ответила ему Таня.
Разошлись мрачные. Но ямы на огородах с согласия правленая все-таки по вечерам копают — на случай.
— Пойдешь помогать? — спросил Иван Петрович Федора.
— А что не пойти? Можно… — стараясь придать голосу полное безразличие, ответил тот и даже изобразил легкий зевок.
И не хотел бы Федя Язев идти на посадку садов, затеянную комсомольцами, да все равно пошел бы. Чернобровая, черноволосая, в отца, Таня, с синими — от матери — глазами, что ни день, то все большую забирала власть над его сердцем. Из-за возможности случайных встреч с ней и на работу стал приодеваться, как на гулянье. Все пахари, обляпанные непросохшим вязким суглинком, тянутся вечером по селу за опрокинутыми на бок плугами, а он перед околицей отряхнется, сапоги щепочкой очистит от грязи, оботрет их тряпкой и плуг протрет, — шагает, что именинник: авось увидит…
— Чего же не сватаешь-то? — Иван Петрович точно подслушал мысли Федора.
— Кого?
— Ну, кого-кого! Телка из себя строишь. Да Таньку.
— Что вы, дядя Ваня!
— Вот опять — «что вы»! Старуха тебя напугала, что ли? Дело не страшное. Приди, поклонись, как там полагается, повлияй — отмякнет. Было бы с девкой согласие. Она-то как?
— Да не говорил я с ней вовсе об этом! Что вы, ей-богу, Иван Петрович!
Федора тревожил такой разговор, и продолжать его он не имел никакой охоты. Нехорошо, когда тебе в душу заглядывают.