Леонардо
Шрифт:
— Леонардо? — спросил я Воронова.
Он молча кивнул.
Признаться, я был взволнован. Взволнован и разочарован. Тончайшая, прямо филигранная, отделка деталей создавала впечатление реальности, граничащее с иллюзией. Но стоило только отвлечься от деталей — и иллюзия разрушалась.
Я не раз видел в репродукциях автопортрет Леонардо. Это лишь беглый набросок, но он передает то, что я привык считать главным в Леонардо, — мудрость человека, возвысившегося над поколениями. Облик Леонардо да Винчи, человека фантастической судьбы, всегда представлялся мне каким-то особенным, если так можно выразиться — надчеловеческим. И вот этого особенного, надчеловеческого, я не увидел в скульптуре Воронова. Сходство с автопортретом, конечно, не вызывало сомнений.
— Садитесь. — Воронов придвинул мне кресло.
Я, кажется, забыл сказать, что комната освещалась лампами дневного света. Узкие трубки, подвешенные к потолку, излучали не то чтобы белый, а какой-то сиреневатый свет. В этом свете бронза теряла свой красивый, но несколько искусственный золотистый оттенок. Освещение усиливало иллюзию реальности, придавая бронзе цвет и фактуру загоревшей кожи.
Усадив меня в кресло, Воронов включил две лампы, расположенные на стене, по обе стороны от скульптуры. От яркого света я зажмурился, а когда открыл глаза…
В первый момент мне показалось, что бюст подменили. Он был тот и не тот. Сильный поток света стер детали. Раньше они подавляли целое, отвлекая внимание. Теперь изумительная отделка деталей не бросалась в глаза, она только угадывалась, ощущалась. Очень ясно, с удивившей меня отчетливостью, проступило главное — выражение лица.
Трудно, пожалуй невозможно, передать словами это выражение. У скульптуры свой язык, и он не всегда поддается переводу. Радость и горе, нет, величайшая радость и величайшее горе, торжество и страдание, знание и недоумение — все смешалось в этом выражении. Впрочем, смешалось — не то слово. Не смешалось, а чередовалось. По отношению к скульптуре такое определение может показаться надуманным. Но я не преувеличиваю. Выражения лица именно чередовались. Может быть, это объяснялось тем, что, рассматривая бюст, я не сохранял одного и того же положения. Может быть, зрение мое, останавливаясь то на одной, то на другой части лица, поочередно выхватывало из общего что-то отдельное…
Выражение лица Леонардо менялось. Я говорю это, не боясь показаться смешным. Повторяю, все объяснялось, по-видимому, простыми физическими явлениями. Однако эти явления стали возможными потому, что скульптору удалось перешагнуть границу, отделяющую искусство от того, что только похоже на искусство. Может быть, эта фраза слишком выспренна. Но, черт возьми, есть же в искусстве нечто, не раскладываемое на элементы, не поддающееся логическому анализу.
И еще одно — теперь Леонардо уже не казался мне обычным человеком, уставшим и старым. Все это осталось — и возраст, и усталость. Но усталость была не житейской, а какой-то иной, словно человек заглянул далеко вперед, и столетия, трудные, наполненные горем и радостью, легли ему на плечи. А возраст… Именно таким и представлялся мне Леонардо — не моложе и не старше.
Должен оговориться, что я передаю лишь основное, наиболее ясное в скульптуре Леонардо. Многое ощущалось смутно. В частности, сила. Не было того мощного разворота плеч, которым скульпторы любят снабжать свои произведения. Но в чем-то неуловимом — может быть, в посадке головы, может быть в изгибе губ — угадывалась сила.
Голос Воронова донесся откуда-то со стороны:
— В январе тысяча пятьсот шестнадцатого года Леонардо выехал во Францию. Король Франциск Первый предоставил Леонардо замок Клу, близ города Амбуаза. Он был умен и образован, этот король. Всю жизнь Леонардо искал просвещенного покровителя. И нашел его слишком поздно…
Бронза была красноречивее слов. Но Воронов продолжал, и я понял, что ход его мыслей как-то связан с прервавшимся разговором об искусстве.
— Второго мая тысяча пятьсот девятнадцатого года Леонардо скончался. Его похоронили в маленькой амбуазской церкви… Через четыре с половиной столетия череп Леонардо передали нашей лаборатории. Впрочем, не было особой уверенности, что этот череп действительно принадлежал
Сломанные кости воспроизводились по уцелевшим, симметричным. Носо-лобные отростки помогли восстановить форму носовых костей. По гнездам на челюстях воспроизвели зубы. И только после этого началась реконструкция мягких тканей лица. В какой-то части это действительно техника. На череп наносятся вылепленные из воска жевательная и височная мышцы. Потом восковые гребни, соответствующие толщине мягких тканей. Воском же заполняются промежутки между гребнями. И на этом техника кончается. Например, форма рта, рисунок и форма губ зависят от многих, еще не вполне ясных факторов. А о форме ушей можно только догадываться. Прическа, усы, борода вообще не определяются по черепу. Как видите, научная достоверность не исключает творчества. Не исключает!
Но главное не в этом. Лицо, воссозданное по черепу, лишено выражения. Это, так сказать, среднеарифметический облик человека. Если хотите — облик человека спящего. Попробуйте-ка заставить его проснуться… Метод Герасимова дает скульптору исторически достоверную заготовку — и только. В эту заготовку — не разрушая ее и не ломая ни одной детали нужно вдохнуть жизнь. Здесь уже искусство.
Леонардо прожил шестьдесят семь лет. Он был художником, скульптором, служил инженер-генералом в войсках герцога Борджиа, строил каналы и крепости. Он родился во Флоренции, жил в Милане, Венеции, Риме, наверное, путешествовал по Востоку. Умер он, как я говорил, во Франции… Из этой жизни нужно было выбрать что-то одно. Но что? Показать художника, написавшего «Тайную вечерю»? Скульптора, изваявшего «Великий Колосс» — конную статую Франческо Сфорца? Ученого, на столетия опередившего свое время, знавшего, что пространство бесконечно, что движение — основа жизни? А может быть, честолюбивого придворного, приближенного Людовика Моро, Цезаря Борджиа, Франциска Первого?.. Но Леонардо оставлял картины незаконченными. Он не завершил работу над «Колоссом». Он неожиданно прерывал оптические исследования и писал монографии по ботанике. Он менял покровителей, переезжал из государства в государство… Что он искал? Кем он был?.. Скажите, что выражает лицо Леонардо?
Я — как мог — передал свои впечатления. По-видимому, они были не такими, как хотелось бы Воронову, потому что, слушая меня, он хмурился, а потом долго молчал.
— Что ж, может быть и так, — сказал он, доставая папиросу. Он вообще много курил в этот вечер. — Пожалуй, даже именно так. У меня к этой вещи слишком личное отношение, чтобы судить объективно. Год поисков, сомнений и разочарований, десяток неудачных вариантов и, наконец, этот, последний, сделанный за одну ночь… Я искал ключ к жизни Леонардо, одно мгновение, в котором, как в фокусе, пересекались бы все линии его жизни, судьбы, характера… В ту ночь я был уверен, что нашел этот ключ. А теперь… Не знаю. Кажется, что-то осталось в глине и не перешло в бронзу.
Он негромко, с хрипотой рассмеялся.
— Вжиться в образ — так ведь говорят артисты?
Раньше мне казалось, что это претенциозный термин — не больше. Но той ночью… Вы понимаете, это трудно объяснить… Мне казалось, что я окончательно запутался. Хаос мыслей, впечатлений… И знаете, что я сделал? Взял лист бумаги и попытался описать Леонардо. Ну какой из меня писатель… Я вымучивал первые фразы. А потом — это получилось как-то незаметно — я уже едва успевал записывать. Вы понимаете, я слышал голос Леонардо… Вместе с Леонардо я видел крепость: дряхлые форты, полуразвалившиеся башни, заросшие мхом бойницы. Где-то сзади ковылял хромой старик, смотритель крепости. Стучала палка о камень выщербленных временем и непогодой ступеней… Писал я, наверное, плохо, но сам процесс писания упорядочил, прояснил мысли. Получилось что-то вроде трамплина. Последняя фраза осталась незаконченной — я принялся за глину.