Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
Екатерина Андреевна продолжала упорствовать.
— Литератор не имеет права затрагивать потусторонний мир.
— А иконописец? — возразил ей сын. — Он изображает иной мир. Есть иконы Страшного суда, Апокалипсиса. Ну и что? Разве это плохо кончалось для богомазов?
Мать покачала головой.
— Не знаю. Ты, конечно, ученей меня, без пяти минут кандидат и силен в красноречии. Мне трудно с тобою тягаться. Но сердцем я чувствую, что сфер потустороннего касаться нельзя. Это табу.
Спор пошел по второму кругу. Лермонтов опустившись на
— Вы того же мнения, Эмилия Карловна?
Графиня вздохнула.
— Затрудняюсь ответить, Михаил Юрьевич. Я потрясена вашими стихами. Вы, конечно, гений… первый после Пушкина… Но я боюсь за вас! — Она посмотрела на него так пронзительно, что ему сделалось неловко.
— Да чего ж бояться? По моим подсчетам, я должен умереть не раньше тридцати трех лет. Значит, впереди еще девять.
— Разве это много?
— О, вполне достаточно, чтоб успеть высказать все, что хочется.
Страсти постепенно улеглись. Дамы музицировали, пели, первой вокалисткой вечера была признана именинница Лизонька. Затем все танцевали под фортепьяно. Лермонтов пригласил Милли, но она вежливо отказалась, сославшись на головную боль.
— Тогда давайте выйдем на свежий воздух.
— Хорошо, пойдемте, — она накинула на плечи ажурную шаль.
Вечер был не по-осеннему теплый. На прозрачном небе мигали звезды. Сад стоял безмолвный, словно бы уставший за лето.
— Дышится легко, — тихо сказала Эмилия Карловна. — Я люблю это время, полное таинственных шорохов, призраков и видений. В детстве мы с сестрой перед сном, лежа в своих кроватках, пугали друг друга. Было и смешно, и страшно!
— Я вас напугал своей поэмой?
— Да, отчасти. Мне впервые довелось слышать подобное… Вы великий поэт и должны беречь свой талант.
Он пожал плечами.
— Что значит беречь? Не служить, не браниться, не скакать верхом, а сидеть взаперти, затворившись от мира? Невозможно и нелепо. Коли ты поэт — будь любезен вращаться среди людей, для которых пишешь, о которых пишешь, слушать разговоры, участвовать в них, находить сюжеты. Только летописцы-монахи могут сочинять в своих кельях.
— Вы, конечно, правы. Уходить от мира нельзя. Но среди людей столько злых! Ненароком могут задеть… Как задели Пушкина, оскорбив его в лучших чувствах.
Помолчав, Лермонтов сказал:
— Существует мнение, что Дантеса направляли очень высокопоставленные особы.
Мусина-Пушкина кивнула.
— Да, не исключено. Слишком серьезная интрига была затеяна. О подобных вещах я знаю не понаслышке. Взять хотя бы мою сестрицу Аврору… Вы, должно быть, слышали?
— Слышал. Как ее супруг? Все еще хворает?
— Подлечился на водах, слава богу. — Словно что-то вспомнив, вдруг заторопилась. — Ну, мне пора. Не люблю надолго оставлять на няньку детей.
— Сколько им?
— Старшему, Алешеньке, скоро будет семь, Вове — шесть, Саше — два.
— Одни мальчики.
— Да, мой муж этим доволен, я же хотела бы еще и девочку.
Лермонтов вздохнул.
— Если бы Бог наградил меня дочкой, я бы назвал ее Марией — в честь моей бедной покойной маменьки.
— Машей, Машенькой… — чуть слышно повторила Милли. — Однако мне надо распорядиться подать мою коляску.
— Я сейчас распоряжусь. Вы позволите вас сопроводить до дому? Время позднее…
— Не стоит утруждаться, Михаил Юрьевич: у меня двое слуг. А вас, наверное, ждут на празднестве.
— Может, вы и правы. Тем более, что нынче я не верхом. Надеюсь на новую встречу в доме Карамзиных.
Наклонившись, он поцеловал ей руку.
— Да, я тоже буду надеяться. — И она слегка пожала ему ладонь.
Это был весьма недвусмысленный знак.
Провожать Эмилию Карловну вышли все. Помахав на прощание, женщина уехала.
Михаила немедленно взяла под локоток Софья Николаевна и шепнула на ухо:
— Она прелесть, да? Вы, конечно, в нее влюбились?
Лермонтов усмехнулся.
— Может быть. Чуть-чуть. Будущее покажет.
— Вы скоро увидитесь. Приходите послезавтра на репетицию.
— Мерси бьен. Стану жить надеждой на эту встречу.
Первую в России железную дорогу проложили год назад между Петербургом и Царским Селом. Многие пока опасались по ней ездить — например, Елизавета Алексеевна, бабушка Лермонтова, умоляла его приезжать в столицу только на лошадях. Но Столыпин-Монго ничего не боялся и решил опробовать новый вид транспорта. Своим слугам (конюху и лакею) он наказал прибыть следом конным ходом. Поэтому сам ехал налегке, с небольшим саквояжем.
Михаил, извещенный по телеграфу, ожидал Алексея Аркадьевича на станции.
Их родство было следующим: Елизавета Алексеевна доводилась отцу Монго — Аркадию Алексеевичу — родной сестрой. Таким образом, формально Монго приходился Михаилу двоюродным дядей. А по возрасту — почти что ровесником: дядя был младше племянника на два года!
Прозвище же появилось так. В Школе гвардейских прапорщиков Алексей увлекался книжкой Мунго Парка — путешественника по Африке, сам хотел ехать в Африку по его следам и постоянно твердил: «Мунго, Мунго». Лермонтов подарил ему однажды щенка и в насмешку назвал Мунго. А слуга Столыпина начал звать собачку просто Монькой. Вот и вышло: Мунго — Монька — Монго. Незлобивый Алексей на кличку не обижался, сам веселился, а потом привык, да и все привыкли.
Станция была свежевыкрашенная — деревянный вокзальчик, больше похожий на сарай, с кассой, скамейками и буфетом. Газовые фонари. Механические часы на стене.
В ожидании поезда Лермонтов вышел на перрон. Мокрые доски под ногами говорили о недавнем дожде. Небо хмурилось, приближалась настоящая осень.
Наконец прозвонил колокол — приближался паровоз. Выглядел он зловеще: тупорылый, красный, в клубах пара и дыма, валившего из трубы. Чухая и свистя, протащил вдоль платформы несколько вагонов. На перроне было больше зевак, нежели встречающих.