Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— Неужели вы так одиноки?
— Невообразимо.
Лермонтов повернулся к ней лицом, и увидел, что Мусина-Пушкина плачет.
— Боже мой, дорогая Милли… — голос его предательски дрогнул. — Умоляю, не надо слез. Вы отныне не одиноки, поверьте. Потому что я с вами.
— О, Мишель… — простонала она. — К сожалению, вы со мной, а я с вами только мысленно.
Он покачал головой.
— Нет, моя любимая — лишь одно ваше слово, лишь одно ваше «да», и мы будем вместе и душой, и телом.
Наклонившись, Михаил
— Дорогой, любимый… это невозможно.
— Отчего же?
— Я клялась перед Богом… в верности супругу.
— Бог есть любовь. Бог поймет и простит.
— Не могу… не знаю… — вырвавшись, графиня устремилась на улицу.
Лермонтов бросился следом, увидал, как она садится в свою коляску, поджидавшую ее у дверей; и только успел крикнуть на холодном ветру:
— В воскресенье бал у графини Лаваль! Если вы придете, мы увидимся.
Кучер щелкнул кнутом, и коляска тронулась.
Он стоял на весенней улице, с неба сыпался дождь со снегом, и снежинки таяли на его горячем лице.
До последнего времени он старался жить отдельно от бабушки и снимал квартиру на набережной Фонтанки. Но весной 1839 года домовладелица подняла плату, и пришлось поселиться у Елизаветы Алексеевны на Сергиевской улице. Сразу возникла масса неудобств бытового и психологического свойства: бабушкин контроль, невозможность приходить-уходить когда вздумается, приводить девушек и прочее. Михаил, вкусивший вольной жизни, нервничал и злился.
Бабушке в ту пору было шестьдесят шесть лет. Грузная, высокая, вся в столыпинскую породу, она говорила низким голосом и любила командовать. В молодости ее звали гренадером в юбке.
Вдовствовала уже третий десяток лет.
Муж ее, Михаил Васильевич Арсеньев, закрутил роман с соседкой-помещицей, у которой супруг был в действующей армии. Страсти кипели нешуточные, и, когда благоверный соседки все-таки вернулся домой, Михаил Васильевич, полный отчаяния, принял яд. Похоронили его в семейном склепе в Тарханах.
Там же была упокоена и мать Михаила, Мария Арсеньева-Лермонтова, умершая вследствие скоротечной чахотки в 22 года. Сыну тогда исполнилось только три.
Бабушка, недолюбливавшая зятя, Юрия Петровича Лермонтова, как и большинство тещ на свете, выдвинула жесткое условие: если он отдаст ей ребенка на воспитание, то она сделает Мишеля единственным наследником всех своих богатств (а богатства оценивались в 300 тысяч рублей деньгами плюс недвижимость), разрешив отцу видеть сына после совершеннолетия последнего без ограничений. Бедный Юрий Петрович (и в прямом, и в переносном смысле) скрепя сердце согласился.
Умер отец, тоже от болезней, в 44 года.
Таким образом, Елизавета Алексеевна с детства управляла всей жизнью внука, в том числе финансами, скупо выделяя средства на его существование и учебу. Собственного жалованья в полку хватало только на еду, нижнее белье, мыло и одеколон.
Утро в воскресенье, 7 апреля, выдалось пригожее: голубое небо, праздничное солнце, тающие сугробы, серые бурные ручьи. Михаил проснулся с ощущением скорых перемен в своей жизни. Ждал ближайшего повышения по службе — из корнетов в поручики, и гонораров за публикации прозы и стихов. Тогда он, возможно, снова снимет себе квартиру, а со временем, выйдя в отставку, полностью отдастся литературе. Станет издавать на паях с Краевским журнал. До намеченной им смерти в 33 года оставалось 8 лет. Можно было реализовать многое из задуманного.
К столу он вышел веселый, выбритый, надушенный. Бабушка уже сидела на своем излюбленном месте у окна, и ее фигура на контражуре выглядела черной квадратной глыбой. Со словами: «С добрым утром, ма гран-мама» — поцеловал ее в щеку. От нее пахло пудрой, легкими духами и барсучьим жиром (мазала свои подагрические суставы). Сел напротив. Горничная налила кофе.
— Это правда, что толкуют про тебя в свете? — низким голосом спросила Елизавета Алексеевна.
Он удивился.
— Что именно?
— Будто ты волочишься за известной замужней дамой, пишешь ей стихи и кричишь на каждом углу, что она тебя тоже любит?
Лермонтов нахмурился.
— Это ложь. Я поэт и пишу стихи многим дамам. Ну а кто из них меня любит — мне дела нет.
— Ой ли, дорогой внучек? Ты, во-первых, никакой не поэт, а офицер и дворянин. И должен дорожить своей честью. Во-вторых, муж, приехав из Москвы и узнав про вас, может захотеть попросить удовлетворения.
Михаил усмехнулся.
— Не вопрос. Удовлетворю.
— Ты в своем уме? А убьют тебя — что мне прикажешь делать? Тоже от горя ложиться в могилу? А убьешь ты — и пойдешь под суд? Снова на Кавказ вышлют? Обо мне подумай, о моем здоровье.
— Бабушка, оставьте. Выдумали глупости и себя пугаете. Никакой дуэли не будет, ибо я не давал для нее повода. Я слегка влюблен, отрицать не стану, и она отвечает мне взаимными чувствами, но супружескому долгу верна и тверда в этом, как скала. Так что успокойтесь.
Елизавета Алексеевна молча допила кофе и, отставив чашку, сказала:
— Коль не будет дуэли, так случится иное что-то дурное: муж вернется, ты же примешь яд, как и твой ненормальный дед. Лермонтовы, Арсеньевы — все мужчины беспутные и гнилые. Только род Столыпиных честь имеет.
Михаил с иронией отозвался:
— Да, конечно: Монго служит подтверждением этой мысли. Такой праведник, что клейма негде ставить.
Но Елизавету Алексеевну было не оспорить.
— Исключения подтверждают правило, а в семье, как известно, не без урода.
Внук рассмеялся.