Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— Харитон, поехали. — Затем обернулась к спутнику: — Куда «поехали»?
— Угол Невского и Лиговки, там я покажу.
Она повторила. И, прижавшись к нему, горько прошептала:
— О, Мишель, я сошла с ума. Мы оба сошли с ума. Мы совершаем страшную глупость.
Михаил обнял ее.
— Это не глупость, Милли, а любовь.
— Разве любовь — не глупость?
— Это самая сладкая глупость на свете.
Мелькали фонари, цокали копыта, коляску трясло на неровностях брусчатки. Дом стоял в переулке. Лермонтов вышел из коляски и отправился
— Здравия желаю, Михаил Юрьевич. Что-то мы давно вас не видели.
— Недосуг было, голубчик. А теперь вот пришла нужда. Есть ли свободные покои?
— Для вас — всегда. Осьмнадцатый либо двадцать третий, как вы любите?
— Пожалуй, двадцать третий. Он хоть и дороже, но зато уютнее.
— С превеликим удовольствием. Вот ключи. Оплата, как всегда, после — мы вам доверяем. Насчет шампанского распорядиться? И конфект? Может быть, цветов?
— Да, шампанского, и конфект, и цветов. А с утра — кофе и бисквиты.
— Слушаюсь. Исполним.
Мусина-Пушкина, кутая лицо в воротник, чтобы при свете ее не запомнили, промелькнула мимо привратника. Франц Иванович, глядя вслед, улыбался и подобострастно кивал.
В номере она обреченно села на стул, сгорбилась и заплакала. Михаил упал перед ней на колени и начал целовать ладони в перчатках:
— Полно, дорогая, любимая, несравненная… Умоляю вас, не плачьте. Мы же взрослые люди.
— Ах, оставьте, Мишель, не успокаивайте меня, — простонала она. — Я веду себя, как последняя уличная девка. Я, графиня, мать троих детей, еду с офицером в меблированные комнаты… ночью… пользуясь отсутствием мужа… Это грязно, гнусно!
— Вы неправы, Милли, совершенно неправы, — уговаривал он. — С мужем вы давно охладели друг к другу, несмотря на общих детей. У него своя жизнь в игорных домах и мужских клубах, а у вас своя. Одинокая, невеселая жизнь. И ваше чувство ко мне вовсе не преступно, а, напротив, живительно. Я люблю, и вы любите. Отчего же нам не быть вместе?
— Я не знаю, Миша, но мне страшно.
Их горячий, нежный поцелуй прервался стуком в дверь и голосом коридорного: — Сударь, ваше шампанское, соблаговолите открыть.
Эмилия отвернулась к окну, пряча лицо от слуги. Тот занес ведерко со льдом и бутылкой игристого, сладости и фрукты, празднично завязанный букет алых роз. Обернув полотенцем, ловко, с небольшим хлопком вытащил пробку. Получил на чай и с поклоном вышел.
Мусина-Пушкина вздохнула.
— Ну и пусть. Может, вы и правы. Он себе позволяет, и я позволю. Станем с вами безумствовать. — Она сняла капор. — Наливайте, сударь!
Лермонтов рассмеялся.
— Слава богу! Разрешите вашу накидку.
Белая пена вздыбилась над бокалами, потекла по хрустальным стенкам. Эмилия сказала:
— Для начала — на брудершафт.
— Хорошо, но вообще-то мы уже переходили на «ты».
— Разве?
— Нынче на балконе.
— Совершенно не помню. Я была словно в каком-то угаре.
— Итак, на брудершафт.
Их руки переплелись. А потом соединились уста.
Ставя бокал, Милли промахнулась мимо столика, он упал на пол, на ковер, но не разбился, а откатился к стене. Рядом с ним вскоре оказались шелковые чулки. Горящие в канделябрах свечи трепетно дрожали желтыми язычками, наблюдая за происходящим…
Лермонтов откинулся на подушку и, все еще тяжело дыша, сладостно прикрыл глаза. Эмилия, лежа у него на плече, шептала:
— Я люблю тебя, люблю…
Она подняла голову и обрушила на него водопад из белых кудрей. Свечи отразились в ее зрачках.
— Миша, ты знаешь, я теперь ни о чем не жалею.
— Правда?
— Правда. Я счастливее всех на свете.
— Это я счастливее всех на свете.
— Это мы счастливее всех на свете. — Она поцеловала его в плечо. — Я благодарна тебе за все. Ты избавил меня от одиночества.
— Это ты избавила меня от одиночества.
— Это мы избавили друг друга от одиночества!
Они засмеялись.
— Ты не боишься возвращения мужа?
— Мне теперь ничего не страшно. У меня есть ты — это главное.
Внезапно Эмилия забеспокоилась и стала одеваться.
— Разве ты не останешься на ночь? — удивился он.
— Нет, какое там! Харитон мерзнет на углу — я его не отпускала.
— Так я пошлю коридорного, чтобы отпустил.
— А дети? Что они подумают, если мама, как обычно, не придет их поцеловать после пробуждения?
— Поедешь в шесть утра и вполне успеешь. Я на утро заказал кофе и пирожные.
Но Эмилия была непреклонна.
— Нет, надо сейчас.
Она наклонилась и поцеловала его в висок.
— Не тревожься, милый, мы еще увидимся, обещаю. Впереди у нас целых две недели.
— А потом? Ты останешься с мужем?
Мусина-Пушкина прикрыла указательным пальчиком в шелковой перчатке его губы, словно накладывая печать молчания.
Затем вновь поцеловала, отперла двери и, махнув рукой на прощание, выскользнула из комнаты.
Полуголый, он сидел на кровати и не мог понять — что это было? И насколько все это для нее серьезно?
Ничего так и не решив, Михаил тяжело вздохнул, вылил остатки шампанского в свой бокал, жадно выпил. Зажевал конфетой. Подошел к стене, поднял второй фужер и поставил на место. Огорченно задул свечи, и лег под одеяло. — Ладно, хоть посплю — нумер все равно снят на целую ночь, — думал он, ворочаясь и вспоминая подробности их недавней близости.
Две недели прошли в безумстве. Накануне приезда Владимира Алексеевича Лермонтов хотел окончательно объясниться, но Эмилия рассердилась, стала вдруг кричать, что она и так на пределе физических и душевных сил и Михаил не вправе требовать от нее каких-то решений.