Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— Как не вправе? — разозлился он. — После всего, что произошло, не вправе? Или я для тебя лишь минутное развлечение, вроде жиголо, которого нанимают только для танцев?
Мусина-Пушкина подошла и дала ему пощечину. В ярости сказала:
— Как ты смеешь так говорить со мной, щенок?
— Ах, «щенок»?
— Да, я старше тебя на четыре года, знаю жизнь и имею право. По сравнению со мной — ты еще мальчишка. Со своими романтическими идеями — «мон амур», «о-ля-ля» и прочее. Но пора посмотреть правде в глаза. Да, любовь, да, прекрасные чувства и прекрасные встречи. Ни о чем не жалею. Тем не менее жизнь остается жизнью. У меня имеется положение в обществе. Титул. Статус. Дети, в конце концов. Разрушать
Он сидел подавленный, уничтоженный и униженный как мужчина. Да, по сути она, конечно, права. Возразить нечего. Михаил действительно плохо представлял, что будет, если вдруг Эмилия согласится к нему переехать. И сейчас понял: дело плохо, у них как у супругов будущего нет. Но сердце ныло, а сознание отказывалось верить. Как расстаться с этим чудом в кружевах, перьях и веселых завитушках волос, с этим смехом, с этим взглядом лукавых глаз? Не ждать встреч? Не надеяться на свидания? Не мчаться в Петербург из Царского Села на крыльях любви? Пустота! Тоска!
Лермонтов уныло глядел — как она, согнувшись и поставив ногу на табуретку, ловко набрасывает петельки на пуговки туфель. Тихо пробормотал:
— Да неужто конец нашим отношениям?
Выпрямившись, Эмилия пригладила волосы и взяла шляпку. Затем спокойно посмотрела на него.
— Отчего же конец? Коли будут у нас желание и возможности, еще встретимся.
— Ты меня удивляешь своей рассудительностью.
Мусина-Пушкина улыбнулась.
— У меня же шведская кровь, не забывай. — Она подошла и с любовью его поцеловала. — Глупенький ты мальчишка. Принял все всерьез. Смешные вы, поэты. Живете воображением и не понимаете реальных вещей. Песни поете в честь возлюбленных. А возлюбленные часто не такие богини, какими видят их поэты: не Дульсинеи Тобосские, а простые Альдонсы [47] .
47
Дульсинея Тобосская — она же простая крестьянка Альдонса — дама сердца Дон Кихота Ламанчского.
Он грустно ответил:
— Ты же не Альдонса.
— Но, боюсь, и не Дульсинея, — рассмеялась графиня, поцеловала его на прощанье и мгновенно скрылась.
Михаил устало подошел к двери, запер ее на ключ, чтобы ненароком не зашел коридорный, и потом только медленно сполз на колени и, закрыв руками лицо, рухнул на ковер. Плакал так отчаянно, как не плакал с детства. Колотя кулаками по полу. Открывая широко рот. Но не кричал, просто повторял: — Господи, за что, за что?!
Наконец затих. Приподнялся, сел. Вытащил платок, вытер глаза. Громко высморкался.
Сказал сам себе:
— Все правильно. Это даже к лучшему.
Он встал, прошелся по номеру, посмотрел в окно. Голубело предрассветное небо. В доме напротив, в комнате за легкими, прозрачными занавесками все еще горела свеча — кто-то всю ночь работал. Лермонтов подумал, что ему пора вернуться к нормальной жизни и начать писать; из-за этого романа он давно забросил перо.
Но изливать душевную горечь на бумагу не хотелось. Боль была еще слишком остра. Вначале надо ее пережить. И тогда начать писать.
Он взял бокал и увидел, что бутылка вина пуста. Отпер дверь и крикнул:
— Человек! Коридорный! Где ты там? Принеси водки. И чего-нибудь закусить. — И невесело вздохнул. — Любовь надо помянуть.
У Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина в это утро было превосходное настроение: имение удалось не продать, а заложить. Накануне отъезда он выиграл в карты 10 тысяч рублей и неплохо провел время со своей московской любовницей — молодой актрисой Малого театра. Поэтому он задержался в Первопрестольной на несколько лишних дней.
Харитон с коляской ждал на почтовой станции возле Знаменской площади. Поклонился в пояс, поприветствовал барина. Тот спросил:
— Ну, какие новости? Все у нас в порядке?
Кучер перекрестился.
— Слава богу, никто не помер.
— Тьфу на тебя, разве ж я об этом?
— А об чем, ваше сиятельство? — не понял слуга.
— Были ли важные гости? Часто ли графиня ездила на балы?
— Из гостей помню токмо Нарышкиных да Ильинских. А на балы да еще куда ездили, понятно. Знамо дело.
— А куда — «еще куда»?
Слуга пожал плечами.
— Мало ли куда — и к портному, и к шляпнику. Деток возили в Летний сад. В гости к Валуевым и Ростопчиным.
— Больше никуда?
— Больше не припомню.
— Ты гляди, братец, коли что таишь, а я узнаю — так шкуру спущу.
Кучер развел руками.
— Чего ж таить, коли мне ничегошеньки неведомо?
— Ну, я предупредил.
Граф доверял Эмилии Карловне, но не забывал эпизода, происшедшего три года назад, — увлечение супруги дальним родственником Мусина-Пушкина, тоже Мусиным-Пушкиным — Михаилом Николаевичем, приезжавшим к ним из Казани. Если бы не решительные действия мужа, вовремя отправившего легкомысленную жену в деревню, неизвестно, чем бы дело кончилось. Теперь он отсутствовал дома полтора месяца, за которые мало ли что могло произойти…
Главным осведомителем в доме графа был его старый дядька (естественно, не родственник, а наставник, пестун из крепостных) Дормидонт Иванович, бывший крепостной, отпущенный Владимиром Алексеевичем на волю и оставшийся жить при своем выросшем барчуке. Дядька служил истопником, и по праву истопника мог свободно заходить во все комнаты, где были печи. А потом сообщал хозяину, где что происходит без его ведома. И хозяин платил слуге за осведомительство отдельно.
По возвращении из Москвы, после возгласов, поцелуев и объятий, после лопотанья детей (старший, Алексей, восьми лет, обучавшийся на дому с учителями: «Мы сегодня с мадам Бертье изучали французские глаголы»; средний, Вольдемар, семи лет: «Я вчера упал и разбил коленку, но нисколько не плакал»; младший, Саша, пяти лет: «У меня горлышко болело, а теперь уж нимало, только кашляю еще»), после обеда и подробного рассказа Эмилии Карловны обо всех светских новостях, граф уединился у себя в кабинете с чашечкой кофе и рюмкой коньяка. Сидя в кресле, он курил сигару и от удовольствия прикрывал сонные глаза. В Москве хорошо, но дома лучше. Безмятежность, покой, блаженство… В это время в двери заглянул Дормидонт и спросил извиняющимся голосом:
— Вызывали, батюшка Владимир Алексеевич? Не нарушил я ваших отдохновений?
— Заходи, голубчик, садись. Почто похудел?
Бывший крепостной заморгал грустно:
— Похудаешь тут. Уж каку неделю животом маюсь. К дохтору ходил, Конраду Петровичу, три рубля отдал, а все без толку. Никакие порошки не помогают.
— Твой Конрад Петрович — осел, знай рецепты пишет по книжкам, а реальной жизни не знает. Надо лечиться проверенными русскими средствами — травами да медом. У меня в Финляндии тоже было долгое несварение. И такие боли, что на стенку лез. Так одна тамошняя бабка вылечила меня травяными отварами и горячим питьем из меда. До сих пор держусь.