Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Лермонтов никогда не отвечал критикам, как бы они ни относились к нему, да неизвестно, следил ли он вообще за этим жанром литературы. Сам — не написал ни одной «критической» строчки. Что касается враждующих между собой литературных партий — западников и славянофилов, то их пикировки на собраниях, как и все другие вечера с оттенком «учёности», он называл «литературной мастурбацией». Коли попадал на них ненароком, сразу же сбегал, предпочитая им «все обольщенья света» или же уединение. Была или нет передача стихотворения «Спор» ответом на статью Шевырёва или так совпало? Возможно, это был и ответ. Ведь обычно поэт печатался в «Отечественных записках». Несомненно только одно: Лермонтов был выше забот, что о нём написали критики, и стоял над литературными разборками противоборствующих «направлений».
В «Споре»
(В седом генерале без труда узнаётся знаменитый Ермолов, соратник Суворова и Кутузова, покоритель Кавказа. Лермонтов не однажды в юности видел генерала, а незадолго до написания этого стихотворения встречался с отставным воином.)
Казбек зажат между «Востоком» и «Севером». И если первого он не боится, то второго вовсе не знает.
Грандиозные видения, что открываются взору Казбека, — это взгляд самого Лермонтова, который, словно возвышаясь над миром и историей, видит и страны, и смены эпох.
Василий Розанов с восторгом писал об этой небывалой панораме лермонтовских видений: «В „Споре“ даны изумительные, никому до него не доступные ранее, описания стран и народов: это — орёл пролетает и называет, перечисляет свои страны, провинции, богатство своё». И действительно — как чудесно, как зорко и точно схватывает картину и суть Востока«взор» Казбека:
«…Род людской там спит глубоко Уж девятый век. Посмотри: в тени чинары Пену сладких вин На узорные шальвары Сонный льёт грузин; И склонясь в дыму кальяна На цветной диван, У жемчужного фонтана Дремлет Тегеран. Вот у ног Ерусалима, Богом сожжена, Безглагольна, недвижима Мёртвая страна; Дальше, вечно чуждый тени, Моет жёлтый Нил Раскалённые ступени Царственных могил. Бедуин забыл наезды Для цветных шатров И поёт, считая звезды, Про дела отцов. Всё, что здесь доступно оку, Спит, покой ценя… Нет! не дряхлому Востоку Покорить меня!»О строфе, посвящённой Древнему Египту, Розанов пишет: «В четырёх строчках и география, и история, и смысл прошлого, и слёзы о невозвратимом»; а по поводу «иранской» строфы восклицает: «Невозможно даже переложить в прозу — выйдет бессмыслица. Но хозяин знает своё, он не описывает, а только намекает, и сжато брошенные слова выражают целое, и как выражают!»
В историческом столкновении Севера с Казбеком Лермонтов видит не только неотвратимый конфликт «цивилизации» с «природным» миром, которому он, несомненно, сочувствует, но и вообще гибельность для природы наступающего на него прогресса.
Розанов верно заметил, что «Лермонтов — и „раб природы“, и её „страстнейший любовник“, совершенно покорный её чарам, её властительству над собой; и как будто вместе — господин её, то упрекающий её, то негодующий на неё…».
В другой статье Розанов пишет, что Лермонтов «чувствует природу человеко-духовно, человеко-образно. И не то чтобы он употреблял метафоры — нет! Но он прозревал в природе точно какое-то человекообразное существо. Возьмите его „Три пальмы“. Караван срубает три дерева в оазисе — самый простой факт. Его не украшает Лермонтов, он не ищет канвы, рамки, совсем другое. Он передаёт факт с внутренним одушевлением, одушевлением, из самой темы идущим: и пальмы ожили, и с пальмами плачем мы; тут есть рок, Провидение, начинается Бог…
Он собственно везде открывает в природе человека — другого, огромного; открывает макрокосмос человека, маленькая фотография которого дана во мне.
Ночевала тучка золотая На груди утёса-великана. Утром в путь она умчалась рано, По лазури весело играя; Но остался влажный след в морщине Старого утёса. Одиноко Он стоит, задумался глубоко, И тихонько плачет он в пустыне.Это совсем просто. Ничего нет придуманного. Явление существует именно так, как его передал Лермонтов. Но это уже не камень, с которым мне нечего плакать, но человек, человек-гора, о которой или с которою я плачу».
По Сергею Андреевскому, Лермонтов одухотворял природу, читал в ней историю сродственных ему страданий. «Это был настоящий волшебник, когда он брался за балладу, в которой у него выступали, как живые лица, — горы, деревья, море, тучи, река. „Дары Терека“, „Спор“, „Три пальмы“, „Русалка“, „Морская царевна“, „Ночевала тучка золотая…“, „Дубовый листок оторвался от ветки родимой…“ — всё это такие могучие олицетворения природы, что никакие успехи натурализма, никакие перемены вкусов не могут у них отнять их вечной жизни и красоты».
Д. Мережковский, думая о том же, зачерпнул из самого глубока:
«„Где был ты, когда Я полагал основание земли?“ — на этот вопрос никто из людей с таким правом, как Лермонтов, не мог бы ответить Богу: я был с Тобою.
Вот почему природа у него кажется первозданною, только что вышедшей из рук Творца, пустынною, как рай до Адама…
Никто так не чувствует, как Лермонтов, человеческого отпадения от божьего единства природы…
Он больше чем любит, он влюблён в природу, как десятилетний мальчик в девятилетнюю девочку „с глазами, полными лазурного огня“. — „Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде голубого неба“.
Для того чтобы почувствовать чужое тело, как продолжение своего, надо быть влюблённым. Лермонтов чувствует природу, как тело возлюбленной.
Ему больно за камни:
И железная лопата В каменную грудь, Добывая медь и злато, Врежет страшный путь.Больно за растения:
Изрублены были тела их потом, И медленно жгли их до утра огнём.Больно за воду — Морскую царевну:
Очи одела смертельная мгла. Бледные руки хватают песок; Шепчут уста непонятный упрёк —