Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
…Тут припоминается его письмо с Кавказа, написанное спустя десять с лишним лет после стихотворения «Война» своему другу Алексею Лопухину:
«Я вошёл во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдётся удовольствий, которые бы не показались приторными…»
Понятно, что игорным словом «банк», обиходным в гусарском кругу, поэт просто уводит даже этого близкого ему человека от по-настоящему важного в своей жизни…
Призрак одиночества уже начинает навещать Лермонтова:
Но нередко средь веселья Дух мой страждет и грустит, ВВ Москве, в Университетском пансионе, резкая его отъединённость от шумного молодёжного общества уже бросалась в глаза.
«Он даже и садился постоянно на одном месте, отдельно от других в углу аудитории, у окна, облокотясь по обыкновению на один локоть и углубись в чтение принесённой книги, не слушал чтение профессорских лекций. <…> Шум, происходивший при перемене часов преподавания, не производил никакого на него действия», — вспоминал много позже его сокурсник П. Ф. Вистенгоф.
«Студент Лермонтов, в котором тогда никто из нас не смог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжёлый несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали на него никакого внимания» (он же).
Ничего общего…По глубокой своей, напряжённой внутренней жизни, что бы и мог разделить пятнадцатилетний Лермонтов со своими легкомысленными сверстниками!..
Не случайно тогда же он пишет стихотворение «Одиночество»:
Как страшно жизни сей оковы Нам в одиночестве влачить. Делить веселье — все готовы: Никто не хочет грусть делить. Один я здесь, как царь воздушный, Страданья в сердце стеснены, И вижу, как, судьбе послушно, Года уходят, будто сны; И вновь приходят, с позлащенной, Но той же старою мечтой, И вижу гроб уединенный, Он ждёт; что ж медлить над землёй? Никто о том не покрушится, И будут (я уверен в том) О смерти больше веселиться, Чем о рождении моём…Стих ещё далёк от совершенства, но здесь уже твёрдое осознание себя и своего места в обществе, определённого поэтическим даром и судьбой. Горечь тяжёлая, не напускная, беспощадная к себе, — и мрачная уверенность в том, что никто особенно «не покрушится» о его кончине, а наоборот «…будут… /О смерти больше веселиться, / Чем о рождении моём…», сбудется через каких-то 11 лет.
…Да, конечно, поэту опасно так пророчествовать о себе, слово имеет слишком большую силу в пространстве жизни и судьбы, — но отдадим должное и бесстрашию Лермонтова, и его трезвому, сильному уму, способному с лёта схватывать суть назначенного, непреоборимого.
Цикл «ночных» стихотворений Лермонтова («Ночь. I», «Ночь. II», «Ночь. III», 1830) относят обычно к прямому воздействию Байрона. Но только ли это «сколки» байроновских произведений «Тьма» и «Сон»? «Не в писаниях Гомера, а во мне содержится то, что написал Гомер», — заметил однажды Монтень. Так и юный Лермонтов находит в поэзии Байрона себя, осознаёт то, что уже есть в нём самом. Ведь именно в юности, на заре самосознания всего острее в человеке чувство смерти и возможного полного исчезновения. И вдвойне это чувство обостряется любовью.
Сильное увлечение Натальей Ивановой вначале было поманило его взаимной душевной близостью, но ненадолго: красавица вскоре холодно отстранилась от слишком для неё странного молодого человека.
Лермонтов, не исключено, испугал её одними своими стихами:
Любил с начала жизни я Угрюмое уединенье, Где укрывался весь в себя, Бояся, грусть не утая, Будить людское сожаленье; ………………………… Мои неясные мечты Я выразить хотел стихами, Чтобы, прочтя сии листы, Меня бы примирила ты С людьми и буйными страстями; Но взор спокойный, чистый твой В меня вперился изумлённый, Ты покачала головой, Сказав, что болен разум мой, Желаньем вздорным ослеплённый.Тут, собственно, всё уже сказано о несбывшейся любви. Однако далее самое существенное: поэт задумывается о тайнах жизни и смерти со всей силой ума и страсти:
Я, веруя твоим словам, Глубоко в сердце погрузился, Однако не нашёл я там, Что ум мой не по пустякам К чему-то тайному стремился, К тому, чего даны в залог С толпою звёзд ночные своды, К тому, что обещал нам Бог И что б уразуметь я мог Через мышления и годы. Но пылкий, но суровый нрав Меня грызёт от колыбели… И в жизни зло лишь испытав, Умру я, сердцем не познав Печальных дум печальной цели.Ум не в силах разгадать тайны бытия, обещанные Богом, и только сердце, в созерцании ночных звёздных небес, чует, как не пустячно то, недосягаемое. Жизнь сулит лишь одно — нескончаемость печальных дум в этом бесконечном познании…
И вот тогда-то, следом, отдавшись видениям и жестоким прозрениям, он и пишет свои «Ночи».
Я зрел во сне, что будто умер я… ……………………………………… …я мчался без дорог; пред мною Не серое, не голубое небо (И мнилося, не небо было то, А тусклое, бездушное пространство)…Повинуясь безотчётному и безошибочному чутью художника, Лермонтов отказывается от рифм и пишет белым стихом, — какие уж тут созвучия и песнопения, когда земное и небесное сходятся в яростном и беспощадном противоборстве. Одно не приемлет другого, война на полное взаимоуничтожение; и душа — поле битвы.
В этой необитаемой среде, где ничто не отбрасывает теней, слышны лишь «…два противных диких звуков, /Два отголоска целыя природы». Что это — неясно, но отголоски борются друг с другом — и ни один не может победить… Добро и зло? Поэт впрямую не называет: то ли сам не знает, то ли не хочет определять словом борющиеся силы.