Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Теперь уже голос его не замирает, как прежде, в страхе перед рвущимся изнутри хулам на небо, — теперь он ропщет на Творца, «страшась молиться». Порабощённость ужасу исчезновения столь сильна, что молитвы кажутся страшными. Это предел земных мук — и юноша поэт познаёт этот предел страданий.
Позже, в том же 1830 году, появляется стихотворение «Ночь. III», совершенно непохожее на предыдущие.
Темно. Всё спит. Лишь только жук ночной, Жужжа, в долине пролетит порой; Из-под травы блистает червячок, От наших дум, от наших бурь далёк. Высоких лип стал пасмурней навес, Когда луна взошла среди небес… Нет,Это уже песня; она звучит мерно, согласно — и вновь появляются рифмы; и это — песнь одиночества. Но как оно, это одиночество, исполнено души! Какой напор, какая полнота чувств!.. От Байрона здесь — почти никакого следа; прошлые ночные видения-полукошмары изжиты; душа безбоязненно раскрыта жизни.
Огонь свечи — и луч луны.
Жар молодых сил, трепет жизни — и холод ночных небес. Отблеск пламени в оконном стекле мешается с лунным лучом, как живой огонь любви с «презрением в крови».
Свеча — символ молитвы; но он,бодрствующий одиноко в ночи, молчит. В нём такая полнота души, такой избыток чувств, что слово невозможно. Оцепенение немоты, замирание в ней…
Так, всклень налитый сосуд подрагивает влагой, боясь пролиться.
Так застывает на миг — на самом гребне — могучая волна перед тем, как рухнуть.
Это — молчание перед молитвой или перед гибелью…
На листе, где написано стихотворение, Лермонтов сделал помету: «Сидя в Середниково у окна».
Вот что его томит и страшит в юности больше всего.
Только-только начав по-настоящему выражать себя в стихах, пятнадцатилетний Лермонтов возвращается снова и снова к теме смерти, будто хочет раз и навсегда выяснить свои отношения к ней. (Разумеется, с налёту это ему не удастся — понадобится вся жизнь, и личная, и творческая, чтобы как-то определиться.) Голос его ещё не утвердился, образы расплывчаты, противоречивы, язык порой смутен и мысль не отчётлива, но как, несмотря на всё, поразительно много сказано в этом юношеском стихотворении!.. Да, поэт, конечно, хочет, чтобы его труд вдохновенный «когда-нибудь увидел свет». Однако тут же восклицает: «Зачем? что пользы будет мне?» Смерть — разрушение, и оно свершится там, где его уже не будет.
Я не хочу бродить меж вами По разрушении! — Творец. На то ли я звучал струнами, На то ли создан был певец? На то ли вдохновенье, страсти Меня к могиле привели? И нет в душе довольно власти — Люблю мучения земли.Мучения земли — это его мучения на земле, суть его жизни. Он любит жизнь и то, что даровано ему в жизни.
И этот образ, что за мною В могилу силится бежать, Туда, где обещал мне дать Ты место к вечному покою. Но чувствую: покоя нет, И там, и там его не будет; Тех длинных, тех жестоких лет Страдалец вечно не забудет!..Покоя нет— потом, почти веком позже, повторит Александр Блок (правда, сначала воскликнув и: «уюта — нет», — новый век уже искал забытья в комфорте).
Однако для Лермонтова покой — в умиротворении, с незабвенным присутствием в душе того, что было в жизни, от чего он страдал и мучился. Вот какого покоя жаждет поэт, и это дороже ему людской памяти и «труда вдохновенного», важнее всего на свете.
Земное он желает забрать с собою в небесное. Не иначе! А это земное — любовь.
Нет заветнее желания в его жизни.
…Теперь уже ясно, что это желание никогда не оставляло его и, вопреки всему, казалось ему достижимым. Не оно ли нарисовало ему в одном из последних стихотворений чудный образ вечного сна, единственно необходимого душе, разрешающего целительной силой все его мучения на земле:
……………………………………… Я б хотел забыться и заснуть! Но не тем холодным сном могилы… Я б желал навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь; Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб, вечно зеленея, Тёмный дуб склонялся и шумел.Однако Лермонтову отнюдь не хочется, чтобы исчез, растворился в забвении его «труд вдохновенный». В том же 1830 году он записывает в юношеский дневник:
«Моё завещание(про дерево, где я сидел с А. С.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово „люблю“, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, ещё цветущее, при свежем ветре покачало головою и шёпотом молвило: „Безумец, что ты делаешь?“ — Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слёзы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: „Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и — пускай на нём ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!“».
Вряд ли это просто «пояснение», как толкует запись И. Л. Андроников, к стихотворению «Дерево». — Достаточно сказать, что это единственное завещаниеЛермонтова (не считая стихотворений под таким названием), — других-то не было вообще. Пусть оно писано юношей, в романтическом «мрачном» настрое духа да ещё под любовными парами, пусть это скорее лирический и творческий завет, нежели формальное завещание, но чем оно недостовернее тех, что заверяются каким-нибудь нотариусом? Это — обет поэта перед своим даром и завет близким людям, коли обещанное не будет исполнено.
Вид засохшей яблони, под которой, когда она была в цвету, цвела и его любовь, — зримый образ исчезновения жизни, чего представить себе и с чем примириться Лермонтов никак не мог.
И деревце с моей любовью Погибло, чтобы вновь не цвесть; Я жизнь его купил бы кровью, — Но как переменить, что есть? Ужели также вдохновенье Умрёт невозвратимо с ним? Иль шуму светского волненья Бороться с сердцем молодым? Нет, нет, — мой дух бессмертен силой, Мой гений веки пролетит И эти ветви над могилой Певца-страдальца освятит.