— Что? — резко отозвалась Катерина Александровна и взглянула на мать такими глазами, что та умолкла и тихо вышла из комнаты.
«Но что же не пишет он? Почему он не поспешил предупредить семью о смерти брата? Очевидно, что и он болен, ранен или находится в плену. Боже мой, когда же кончатся эти муки неизвестности, эти муки ожидания?»
Эти мысли ежедневно томили молодую девушку. Чтобы рассеять их, она усиленно работала, хлопотала около старика, не давала себе отдыха, старалась в труде забыть свое горе, старалась утомить себя настолько, чтобы засыпать поскорее и в ночном затишье не томиться мрачными думами. Однажды газеты принесли известие о получении чина и ордена Александром Прохоровым. «Жив!» — радостно воскликнула Катерина Александровна и несколько успокоилась. Ее работа пошла еще быстрее. Дни неслись стрелой. Наконец в эту хлопотливую и тревожную пору, Катерина Александровна была обрадована письмом от Александра Прохорова. С сильным волнением распечатывала она это давно ожидаемое письмо.
«Горьким известием должен я начать свое письмо, — писал Александр. — Более всего меня пугает мысль, что это известие уже дойдет до отца прежде, чем получится тобой мое письмо. Ваня убит, убит при моих глазах. Бедный мальчик, как он был храбр,
как он был хорош в последнее время! Перенося все невзгоды бивуачной жизни, он с какой-то наивной стыдливостью заботился только обо мне; говоря, что я только из-за него вышел в действующую армию, что я не испытывал бы всех неприятностей военного положения, если бы не он. Дитя! Я никак не мог убедить его, что и без него я не мог бы отказаться от вступления в действующую армию. С каждым днем он становился мне все дороже и дороже и вдруг этого мальчика не стало. Трудно описать тебе весь ужас этой минуты, все чувства, охватившие меня в это мгновение. Я видел, как зашатался, как упал на землю мой брат, и не мог сделать шагу для спасения его. Мне приходилось самому отбиваться от толпы врагов. Впервые в моем сердце пробудилась какая-то дикая, яростная злоба, я дрался чисто по-зверски, с ожесточением, я хотел пробиться к нему. Я понял в эту минуту чувство мести, которое может заставить нас беспощадно терзать всех тех, кто стоял в рядах убийц близкого нам существа. И теперь, когда в моей памяти ослабело первое горькое впечатление, когда этот роковой день значительно отдалился от меня и представляется мне как бы подернутым туманом, — я еще ощущаю это чувство мести, я понимаю эту огульную ненависть ко всем близким, ко всем единомышленникам того врага, который был причиной нашего горя. Порой мне снится брат; эти детски откровенные, большие, синие глаза смотрят на меня так грустно, так задушевно, и я вижу в них крупные слезы. Мне становится больно и обидно за эту загубленную жизнь. Каким прекрасным человеком мог бы быть этот отважный мальчик! Мне мучительно больно, что я же имел даже сил предупредить отца, подготовить его к тяжелой вести. Я пролежал в лазарете и только теперь начал поправляться. Не бойся, мой друг, за меня. Теперь я почти здоров, я могу писать, могу читать, скоро я выйду из лазарета и снова дохну свежим воздухом. Грустная драма приходит к концу, и благо тем, кому судьба дала силы, кому случай помог пережить эту драму. Но следы ее останутся надолго, они уцелеют на нас и отзовутся на детях наших. Мы были свидетелями мировых событий, за которыми последует расчет со всем старым. Этот расчет необходим, неизбежен. Все чувствуют, что нужно освежить воздух. Мы прошли через эти полуразрушенные, убогие, деревни; мы видели этот крепостной, забитый, бедный, лишенный права жаловаться народ; мы присутствовали при этом грабеже взяточников, несовестившихся воровать даже самые необходимые жизненные припасы, лазаретные принадлежности; мы стреляли из этих никуда не годных пушек, из этих заржавевших ружей; мы слышали слова этих самодуров мудрецов, которые по прихоти распоряжались всем и хвалились, тем, что они уничтожили бы свою собственную фуражку, если бы она знала, что они предпримут завтра. Крепостничество, самодурство, взяточничество, грубость и тупоумие — все это прошло перед нами в одной ужасной картине. Тяжелым гнетом легли, на душу такие факты, как рассказ о том, что в одной из прибрежных дач все осталось цело и в порядке после посещения французов, а после посещения русских в ней было изрублево даже фортепьяно и на стенах появились циничные надписи на родном языке. У нас иногда недоставало корпии, недоставало провианта, а у врагов была проведена железная дорога!.. Нет, нам нужно воевать не с французами, не с англичанами, нам нужно воевать с отжившими порядками, с отжившими традициями, в противном случае нас будут бить все другие народы, будут бить и найдут в числе своих союзников всех тех, которые носят имя русских и грабят русскую казну, русский народ, русское правительство. У нас здесь считался месяц за год — да, это справедливо, мы здесь уяснили себе в месяцы то, чего не уяснили бы, быть может, в целые годы, вращаясь на полированных паркетах пышных зал, маршируя на утрамбованных равнинах плац-парадов, пожимая обтянутые лайкой руки воров и грабителей. Во время болезни я прочел „С того берега“. Да, я понял это отчаяние, эту роковую скорбь, этот душевный вопль, смутивший Европу. Эту книгу мог написать только русский. Как страстно, как нетерпеливо жду я конца этих тяжелых дней, как стремлюсь я в Петербург, к учению, к университету. Теперь более чем когда-нибудь нам нужно учиться, учиться и учиться. Наука — это именно то оружие, которого недоставало у нас, и мы, чувствуя свое бессилие, сознавая свою безоружность, — с одной стороны, заглушив голос совести, делались мелкими плутами, мелкими воришками, мелкими мироедами и взяточниками, а с другой, сохранив в себе искру честности, становились злобствующими тунеядцами, разочарованными гамлетиками, честными бездельниками. Теъперь мы должны взять свое оружие и приняться за дело. И я, и ты, мой друг, мы все шли ощупью к знанию, теперь мы пойдем к нему прямо, в нем будет наша жизнь. Принесем для него все жертвы, но завоюем его. Впрочем, что я говорю о жертвах? Разве для того, чтобы идти по дороге к знанию, нужны жертвы? Что нам придется делать? Отказаться от удовольствий. Но мы к ним и без того не привыкли, а теперь мне кажутся гнусными эти удовольствия, потому что я знаю, какой ценой иногда покупаются они, потому что я знаю, какие стоны раздаются вдали от наших зал и гостиных. Нам придется не обращать внимания на свое платье, быть может, ходить в плохой одежде, чтобы иметь возможность больше тратить на книги, на уроки. Но разве бедная одежда хуже украденных у ближнего, добытых его потом роскошных нарядов? Разве мы не будем иметь права с презрением глядеть на тех, кто одет лучше нас на воровские деньги? Да, мы пойдем без сожаления и стыда мимо театров и собраний, мимо разнаряженных кукол и будем знать, чего так часто стоят эти пиры во время чумы, эта арлекинада, мы пойдем в своем плохом платье, пойдем в храм науки — и не на нас укажут пальцами и осмеют честные люди… Будь, мой друг, бодрее, не унывай. Скоро настанет день, когда ты пойдешь в путь уже не одна, а опираясь на мою руку. Эта рука тверда. В моей груди теперь живут рядом и ненависть и любовь; ненависть к тому, против чего нам придется бороться, любовь к тем, кто станет в наши ряды. Дай бог, чтобы этих людей, которых ищет наше правительство, являлось все больше и больше. Ты прошла ту тяжелую школу, из которой выходят люди, не боящиеся никаких новых мучений и бед; ты первая не побоишься стать рядом с нами, потому-то я и люблю тебя так горячо, так страстно. Было время, когда я смотрел на тебя с благоговением мальчика, видящего перед собой добрую фею, царицу и владычицу семьи; ты управляла всем домом, ты работала на всех, ты подталкивала к труду других, и все это делалось со свойственной тебе простотой, с твоей обычной веселостью, почти с беспечностью. В эти дни, — ты их верно помнишь, — я, стоя на коленях, помогал тебе разматывать нитки, гордился тем, что держу край твоей работы, радовался возможности принести стакан воды тебе, утомившейся владычице семьи; в эти дни я был твоим пажом. Теперь ты встретишь во мне друга-помощника. Я прошел через то горнило, в котором закаляются люди, я приобрел тот горький опыт, которого мне недоставало в моей теплично-казарменной жизни. Ты не гонялась за жалкими удовольствиями и ничтожным блеском, потому что выросла в той среде, где дорожат только куском насущного хлеба, теплым углом и заработанной копейкой; я тоже не погонюсь теперь за удовольствиями и мишурой света, потому что я узнал, какой ценой покупается весь этот мишурный блеск, этот источник зависти для глупцов и мерзавцев. Скорей бы прошло время нашей разлуки, скорей бы прошло время моей невольной праздности. Нового я уже ничего не увижу здесь: каждая мерзость, каждая пошлость будет только повторением того, что понято и обсуждено прежде. Жму горячо твою руку, еще раз прошу: береги отца. Обними Мишу, Марию Дмитриевну, пожелай им всего хорошего. Антону пишу отдельно.
Твой Александр».
Катерина Александровна читала и перечитывала эти письмо. Эти строки ярко воскресили перед нею любимый образ; ей показалось, что Александр Прохоров стал выше ростом и загорел. Она даже рассмеялась при этой мысли и подумала: «С чего это я взяла, что он непременно вырос и загорел». Ее не удивило, что Александр писал ей ты, но ее странно поразило совпадение ее чувств с его чувствами. Она так же была озлоблена, так же чувствовала потребность поскорей пробить себе какую-то новую дорогу, вступить в борьбу с ненавистными ей личностями и порядками. Она сознавала, что у нее слишком мало силы для пересоздания того маленького мира, в котором ей приходилось вести мелкую борьбу, она чувствовала, что ей возможно только при помощи хитрости, при помощи обмана завоевать себе через разных Свищовых и Гиреевых более прочное, более значительное положение, чем ее настоящая роль в приюте. От ее внимания не ускользнуло и то обстоятельство, что ее завоевания могут на первых же порах кончиться ничем, если, например, Свищов предъявит требования на награду за свою протекцию. Но, несмотря на это, она решилась идти по избранной дороге до последней возможности и сделать хоть что-нибудь. Пересчитывая письмо своего друга, она поняла, что он говорит о более широкой борьбе, о более многочисленных врагах, и ей представился вопрос: где же найти силы для этой борьбы отдельному человеку, если у нее не хватает сил и для мелкой борьбы, выпавшей ей на долю? Каким путем поведется эта борьба? Много ли людей примут в ней участие? Будут ли эти люди более сильные, чем она, чем ее друг? На эти вопросы покуда не являлось ответа. Она не знала, какие реформы уже готовились для России.
«Что будет, то будет», — решила она и дала себе слово продолжать покуда начатое ею дело, хлопотать о места наставницы и учиться. Со всею энергией, свойственней молодым, здоровым натурам, продолжала она дело самообразования. Требовало оно и бессонных ночей, и сильного умственного напряжения, но Катерина Александровна не унывала. Она не отставала от Антона, выучивая его уроки, хотя ей и приходилось в один день делать то, что делалось им в два дня. В приюте между тем настал торжественный день: там вступила, новая начальница и вскоре приехало все высшее начальство под предводительством графини Белокопытовой и Свищова. Графиня по своему обыкновению обошла беглым шагом ряды воспитанниц, подставляя им свою руку и целуя их на ходу в лоб; Свищов отыскал глазами Катерину Александровну и дружески кивнул ей головой.
— Вы, кажется, согласны принять место учительницы? — спросила графиня, поравнявшись с Катериной Александровной.
— Да, я очень рада принять на себя эту обязанность, — ответила Катерина Александровна.
— Это, это необходимо, — произнес Свищов. — Надо непременно… реорганизовать… Знаете, эти упущения, жти злоупотребления…
— Ах да, Александр Николаевич, — перебила его графиня. — Хорошо, что ны напомнили! Прежде всего нужно осмотреть место. Я решилась; правда, это мне будет трудно, но я решилась! Помоги мне господи!
Графиня вздохнула.
— Мы должны, должны приносить эти жертвы, — прошептала она и обратилась к Катерине Александровне: — Проводите нас в сад, Катерина Александровна мельком взглянула на Свищова. Он пожал плечами и как-то особенно повертел пальцем около лба. Все общество тронулась по направлению к саду.
— Здесь, кажется, довольно места? — спросила графиня, обращаясь к приютскому архитектору.
— Немного тесно будет, — ответил он. — Сад придется почти весь уничтожить.
— Ну да, ну да, — нетерпеливо ответила графиня. — Оставить только клумбочку, помните, как вы говорили. Это будет так хорошо… Благолепие…
— Но как же без сада, — нерешительно возразил архитектор.
— На что нам сады? Не они нам нужны. Нам вертограды господни нужны, а не эти земные сады… Спаси нас, грешных, господи!
Графиня, по обыкновению громко беседуя с богом, перекрестилась и быстро зашагала в приютские комнаты.
— Генерал, вы говорили о прибавке на пищу? — тихо спросила Катерина Александровна.
— Копейку прибавили на человека в день, — так же тихо ответил Свищов. — Что делать, что делать, мы не в своем уме…
Он опять повертел пальцами около лба и, присоединившись к графине, сказал ей что-то на ухо.
— Ах да! — обернулась она к Катерине Александровне, — вам прибавляется восемь рублей жалования за уроки.
Катерина Александровна молча поклонилась.
— Пожалуйста, только русский язык, закон божий, больше ничего, никаких астрономий не надо! — отрывисто проговорила графиня. — Закладка когда? — обернулась она к архитектору.
— Я думаю, весной, — ответил он.
— Ах, нет! Я слаба, я могу умереть, — отрывисто произнесла она. — Без меня ничего не сделают. Заложите теперь, строить начнете весной… В будущее воскресенье закладка… Ну, прощайте, дети. Бог даст, через год у вас будет своя церковь… Господи, пошли нам силы, сподоби нас…
Сгорбившись и переплетая ногами, графиня в сопровождении своей свиты направилась к экипажу. Катерина Александровна с поникшей головой осталась в толпе детей и грустно смотрела в окно на небольшой садик.
— Душечка, Катерина Александровна, вы всех нас учить будете? — приставали к ней воспитанницы, окружив ее.
— Нет, только младших, — ответила она, встряхнув головой и как бы отгоняя печальные думы.
— Отчего же не нас? — заговорили старшие воспитанницы. — Учите и нас. У нового учителя ничего не поймешь, такой бука. Вы лучше скажите, чтобы вам позволили и нас учить…
— Погодите, погодите, все сделается, — промолвила Катерина Александровна.
— А сад-то наш вырубать будут, — печально заметила одна из девочек, глядя в окно.