Леший
Шрифт:
Иван Михайлович отреставрированному золотыми руками Фёдора подарку рад был несказанно, чего не скажешь про Зорьку, которой на старости лет приходилось теперь вставать в оглобли и таскать по деревенским дорогам дребезжащую на ухабах двуколку с восседающим в ней председателем. А с наступлением зимы, когда тележку ставили под навес возле конюшни, стал Иван Михайлович разъезжать по своим сельсоветским надобностям в кошёвке с высокой спинкой. И снова вместо отдыха приходилось Зорьке лёгкой рысью, а чаще всего неторопливым шагом возить председателя.
За свои долгие годы она хорошо изучила все деревенские дороги и безошибочно доставляла
В этих поездках самым нудным для Зорьки было долгое ожидание председателя. Ей бы прилечь на старости лет, вытянуть усталые ноги, но проклятые оглобли такой блажи не позволяли, когда председатель уходил в дом только на пять минут, о чём каждый раз говорил кобыле, похлопывая её по шее и набрасывая вожжи на колья изгороди. Но у людей и лошадей время текло, видать, по-разному, потому что, как себя помнила Зорька, хоть в часах она и не разбиралась, минуты эти всегда были очень длинными.
От долгого стояния она то и дело переступала с ноги на ногу, то от безделья ковыряла копытами землю или смотрела, как прыгают по траве вдоль огорода серо-зелёные кузнечики или неторопливо ползают по длинным листьям осота по каким-то своим непостижимым для лошадиного ума делам божьи коровки.
Вот и на этот раз отлучка возницы бессовестно затягивалась. Уже вся трава в диаметре длинных ременных вожжей была выщипана и истоптана, а председатель всё не приходил. Зорька нетерпеливо поглядывала в сторону дома, где скрылся хозяин, от недовольства даже фыркала и несколько раз негромко выдавала своё «иго-го!», намекая, что пора бы и домой собираться, но никто к повозке не шёл.
Между тем летнее солнце уже засобиралось на ночлег, притуляясь опуститься за островерхие ёлки стоящего за деревней леса. А это значит, что домой добираться придётся в сумерках, чего кобыла очень не любила, поскольку острота зрения уже была не той, что в молодости, а из-за слепоты на вроде бы знакомой дороге приходилось то и дело то оступаться, то спотыкаться, вызывая недовольство добрейшей души ездока.
Особенно не любила Зорька в темноте шагать через перелесок, что начинался сразу за Дерюгино. Там на полпути, у почти пересохшего Чёрного ручья, её всегда тревожило что-то непонятное, заставляя ускорять шаг и добровольно переходить на рысь. Никогда Зорька не встречала там ни медвежьих следов, не чуяла какого другого зверя, но непонятный страх всякий раз пробирался внутрь, будоража и пугая.
И когда надежды на скорое возвращение домой совсем уже иссякли, Зорька увидела подходящего к ней Анемподиста. Она хорошо его знала, потому что не раз до того, как стала председательской, отряжали её таскать столбы вдоль телефонной просеки. Кобыла обрадовалась Лешему и негромко приветствовала его коротким ржанием, повернув опутанную ремнями уздечки морду к подходящему человеку.
Анемподист погладил по загривку кобылу, истомившуюся долгим ожиданием хозяина, о чём говорила истоптанная у изгороди трава, и начал распрягать лошадь. Рассупонил, распустил хомут, снял дугу, освободил оглобли и повёл Зорьку вдоль огорода. Лошадь ничего не могла понять, когда, ведя её под уздцы, Леший обогнул изгородь и привел к тому же самому месту, только с другой стороны огорода. Просунул оглобли сквозь жерди, снова запряг Зорьку в двуколку, похлопал её по крупу и пошёл дальше своей дорогой.
Вскоре от дома появился и
– Эх ты, бедная моя Зоренька! – приговаривал он. – Вон как заждалась распутного хозяина, как на паутах билась! Да как же ты умудрилась так в забор-то просунуться? Ой ты, бедолага моя, щас мы с тобой тут разберёмся…
Но разбирался Иван Михайлович долго, пока в его хмельную голову не пришло-таки осознание того, что как ни крути, а придётся лошадь перепрягать. Этот добрый по натуре человек так и не смог даже предположить, что не лошадь виновата, а просто столкнулся он в очередной раз с проделками Лешего.
Глава 8. По муромской дорожке
– На дальней на сторонке одну меня любить… Ой, девки, не поётся што-то сёдни. – Баба Лёля отодвинула от края стола чашку. – Не с Коленькой ли што случилось? Чует сердце беду.
– Ой, да ладно тебе, Лёлька, душу-то рвать. Не малец грудной. Здоровый мужик, при семье да при детях. Он ить всего-то чуток моего моложе, а мой-то уж дедушка.
– Правнучку-то, Аннушка, на лето не привезут к тебе свежим козьим молочком отпаивать?
– Дак чё её отпаивать? Поди, не больна кака.
– Дак ведь пользительно бы летом-то на свежем воздухе. Не то што в городу.
– Да писал Васька-та, што больно охота бы привезти, да боятся на моторке по озеру: не простудить бы дитя малое.
И она, в который уже раз за последние две недели, как получила из города письмо, полезла в карман халата за бережно завернутым в газету конвертом показывать карточку правнучки.
Ефросинья взяла с комода очки со сломанной дужкой, долго прилаживала их на переносице, так и этак поправляя привязанный кусок резинки от старых трусов, остатками которых вытирала кухонный столик. Наконец, приладила окуляры с давно исцарапанными стеклами, через которые видела вряд ли лучше, чем без них, подсела к окошку и больше из вежливости, чем из любопытства, поди, уже в десятый раз начала изучать изображение укутанного в пелёнки ребёнка.
– А нос-то, Аннушка, твой, ишь какая курносая, – не в первый уже раз говорила Ефросинья, желая потрафить товарке. – Твоя порода.
– Дак эть известно дело. Нечужие, чай!
Минут пять Ефросинья вертела снимок, поворачивая его к свету и отыскивая новые и новые черты сходства ребёнка и своей закадычной подружки, потом передала фото Аннушке:
– Девки, я самовар заново поставлю, а то уж давно и шуметь перестал.
Анна протянула фотографию бабе Лёле:
– Лёлька, а погляди, эть и вправду нос-от у правнучки мой, курносенький.
– Да твой, твой, не нагулянный. Лариска-то у тебя девка скромная. Кажинное лето на каникулы наежжала, дак, помню, никово из парней до себя не допускала. Всегда домой с девками шла, не то што некоторые шалавы. Сами знаете, про ково. Так и норовили любому подвернуть. Не смотрели, што мужики женатые.