Лешкина любовь
Шрифт:
— Убить, растерзать гада мало! Четвертовать каторжника! Снюхался с жуликом прорабом, растаскивает машинами стройматериал и возомнил: ему все позволено! Даже по чужим чемоданам принялся шарить!
Вдруг Урюпкин приподнялся и, тыча пальцем в Женьку, стоявшего в смущении у окна, сказал с мстительной торжественностью:
— Вот кто настоящий вор! Этот пащенок!
Тут уж вскипел Серега:
— Как ты смеешь такое брехать? Да я тебе башку сейчас разможжу за Женьку!
— Вы что, белены все объелись? — возмутился благодушный бородач. — Надо спокойно и толково во всем
С дымящейся кастрюлей на пороге появился Кислов.
— По какому поводу рассодомились? — спросил с недоумением глуховатый бетонщик. — Все общежитие всполошили!
— Пойдем, Евгений, пусть они без нас цапаются, — сказал Серега.
Побледневший Женька брел за своим другом ощупью: от незаслуженной обиды у него щипало глаза.
В этот вечер Серега так и не вернулся в общежитие. Он ночевал у Женьки с бабушкой.
Хлебосольная баба Фиса встретила «спасителя моего отрока невинного» как любимого сына. После немудрящего крестьянского ужина — пшенной каши с холодным козьим молоком Женька и Серега отправились на сеновал.
Свежее сено, только еще днем сметанное под крышу сарая, издавало одурманивающее благоухание. Пахло луговыми цветами, погожим летом, пчелиными сотами.
— У тебя, брат, здесь… цари, и те, пожалуй, так не блаженствовали! — говорил весело Серега, ложась рядом с Женькой на войлочную кошму.
Для дорогого гостя бабушка Фиса не пожалела нового лоскутного одеяла, выстеганного ею незадолго до смерти Женькиной матери.
Но вечер выдался на диво затишным, а на сеновале было даже душно: казалось, где-то рядом стоит таз с горячим земляничным вареньем, и Женька с Серегой не стали одеваться ни одеялом, ни дубленой шубой.
Прижимаясь к Серегину боку, Женька представлял себе, что он лежит рядом со своим отцом, которого никогда не видел. С этой сладкой мыслью он и заснул.
X
Женьке все еще не верилось, что на него свалилось эдакое невиданное счастье. Даже вчера днем он «сном-духом» ничего не знал о предстоящей поездке, а вот сейчас сидел рядом с Серегой в просторной кабине МАЗа, и мощная машина эта, благодушно, ровно урча, пылила по улице пустынной на рани Ермаковки, стремясь как можно скорее вырваться на асфальтированное шоссе, убегающее, как предполагал Женька, в неизведанные дали.
С мягкого высокого сиденья Женьке все вокруг было преотлично видно, решительно все: и ухабистая проселочная дорога, поросшая по обочинам замазученным бурьяном, и маячившие вдали железные опоры высоковольтной электропередачи, точно ноги неземных великанов, и последние, у околицы, избушки-завалюшки, иные с заколоченными досками окнами. Сразу же за Ермаковкой, по ту сторону оврага, начиналось кладбище: по бугру жались друг к другу кресты, оградки, деревянные белые тумбы с красными звездочками.
— Твоя мать тут похоронена? — спросил Серега, не глядя в Женькину сторону и не выпуская ни на секунду из больших спокойных своих рук огромной баранки.
Кивнув, Женька не сразу сказал:
— Мы с бабой и сирень, и рябинку посадили на маминой могилке. И еще
Помолчав, добавил:
— Отсюда могилу не видно. Она под боком вон у того леска.
И перевел взгляд на Серегу.
Тот сидел уверенно прямо, привалясь широкой спиной к упругой дерматиновой подушке. Сузившиеся до щелочек глаза были устремлены в смотровое окно.
Таким Серегу Женька видел впервые: глубокая складка у переносицы, окаменевшая оливково-бурая скула, всегда добрые, слегка вывернутые губы сейчас как бы отвердели. Даже округлый подбородок казался другим — упрямо устремленным вперед.
На неровной, с выбоинами дороге машину покачивало и кренило то влево, то вправо, а кузов громыхал как пустая железная бочка.
Раз Женька попытался заглянуть в заднее окошечко, но в вихрях рыжей пыли, поднимаемой их МАЗом, так и не увидел катившихся следом машин Анисима и бородатого здоровяка.
Уже потянулись холмистые поля доспевающей пшеницы с тяжелыми наливными колосьями, отливавшими в лучах солнца жарким золотом.
Кое-где на буграх одиноко коротали свой век неунывающие березки или раздавшиеся вширь низкорослые приземистые сосны. На горизонте же в неясной, блекло-серой дымке громоздились, выползая из-за края земли, розовато-кремовые облачка.
Перед самым шоссе повстречалась вилявшая из стороны в сторону полуторка, нагруженная выше кабины ящиками, показавшаяся Женьке по сравнению с их огромным МАЗом ничтожным рыдваном.
Ну, а когда с разгона вознеслись на увал, сразу оказавшись на широком шоссе, то Женьке подумалось, что отполированная дорога, отливавшая сталью, теперь сама охотно и стремительно понеслась под внушительные колеса самосвала.
Уже не трясло и не качало, а в открытые окна кабины стал упрямо врываться приятно освежающий лицо вольный ветер, задувавший с Жигулей.
«Ну и Серега! Ну, ну! А я-то и не знал… машина слушается его как миленькая. Вроде бы угадывает Серегины мысли: когда вправо, а когда влево надо податься, а когда прибавить или же, обратно, сбавить скорость. Даже и не сразу заметишь, как Серега баранку легонько крутанет, а то ногой на педаль какую-то надавит, — с чувством все возрастающего уважения к шоферу думал Женька, нет-нет да и снова поглядывая на Серегу, с виду такого невозмутимо-спокойного. — Недавно кумекал: подрасту и на курсы экскаваторщиков подамся. А теперь… а теперь уж твердо знаю — водителем буду. Верно-наверно! И не какими там пижонистыми легковушками стану управлять, а непременно самосвалами на стройках. Скажем, двадцатипятитонными! Мощными, что тебе танки!»
Усу, где-то петлявшую внизу, под боком у гор, с шоссе не было видно из-за макушек деревьев, светлых и радостных, обласканных солнцем до последнего листика, а вот сами Жигули представлялись такими близкими, что можно было без труда разглядеть и затененные пронзительной синевой глубокие отроги, и полыхающие обжигающе-молочной белизной известняковые взлобки, и могучие древние сосны, точно неподкупные стражи, караулящие денно и нощно покой гордо вознесшихся к заголубевшему чуток небосводу островерхие утесы.