Лета 7071
Шрифт:
— Тебе и самой бы навыкнуть сему, а не токмо нас поучать, — сказал с упреком Михайло, почуяв в Марье внутреннюю надломленность и растерянность, которые так неожиданно выказались в ее последних словах. Чувствовалось, что она вольно или невольно открылась в своем сокровенном, больном, невысказанном. — Добра возноситься — без всякой меры! Что мы — холопы тебе?
Марья резко обернулась — гневный взгляд ее хлестанул Михайлу, но того уже нельзя было напугать.
— Мы к тебе тайно, с опаской пришли, — сказал он ей строго. — Дела ради… Недоброго дела! Беда с нами и над тобой, а ты моришь
— Вспомнили что?! — Марья измерила братьев надменным взглядом. — Обычаи ваши горские! Царица я! — гордо и угрозливо сказала она.
— Горянка ты! И сестра наша младшая, — увещевающе, но строго сказал ей по-черкесски Булгерук. — Посему слушай, что мы тебе говорить станем, и отвечай не таясь, когда спрашивать будем.
— Не буду я вас слушать! — с прежней, упрямой надменностью сказала Марья и, кромсанув братьев непримиримым взглядом, пошла к двери.
Михайло догнал ее, решительно ухватил за руку…
— Марья! Оставь свою бабью дурость. Беда нам грозит, беда! Где Айбек, нукер 248 наш? Ты сказала, как приезжал я из Великих Лук, что отправила его с грамотой к отцу нашему.
— Отправила… — Марья приникла лицом к своему плечу, словно защищалась от пронзающего, допытливого взгляда Михайлы, глаза ее стали холодными, чуткими и чуть-чуть диковатыми.
— Отправила?! Тогда слушай, — не отпуская ее руки, заговорил с ней по-черкесски Михайло. — Приставник 249 наш, Расулка, вчера ввечеру рассказал, как был он в Сыскном приказе, носил донос на лихих людишек, и видел там треух из лисьих хвостов, точь-в-точь какой был у Айбека. И слышал Расулка, как сказывали в приказе, что царь повелел дьяку Самойле Михайлову учинить крепкий обыск, чтоб вызнать, откуда и чей человек был хозяин того треуха? Да слышал Расулка, сказывали еще подьячие, что приставил царь к тому обыску своего нового особина — Малюту. Слыхала, поди, о таком?
— Слыхала…
Михайло отпустил обмякшую, обессилевшую руку сестры — больше не было нужды удерживать ее. Напуганная, растерянная, Марья с покорностью и беззащитностью взирала на братьев, ожидая, должно быть, услышать от них еще что-то более страшное.
— А уж сей бельмастый до всего дознается, — сказал тяжело Булгерук. — Поверь мне… Видел я его в деле, в Полоцке: лютый, неотступный… Зверь зверем.
— До чего… дознается? — осторожно спросила Марья, словно и вправду не ведала, о чем может дознаться Малюта, или все еще думала, что братья что-то утаивают от нее.
— Что он наш человек!! — гневно, с отчаяньем саданул себя в грудь Михайло. — Тебе мало сего? А ему!.. — глаза Михайлы метнулись куда-то вверх, в неопределенность. — Ему достаточно, чтоб отправить нас с Булгеруком на плаху, а тебя в монастырь! Потому что… потому что!.. — еще отчаянней забил себя в грудь Михайло, — не сам же Айбек, по своей лихой воле, пошел подбивать чернь на бунт! Не сам же он вздумал Кремль разорить да боярина Горбатого царем крикнуть!
— Уймись, Салнук, — с неожиданной твердостью сказала Марья, назвав Михайлу его прежним,
Явно растерянные и удивленные столь быстрой переменой в Марье, братья молча, покорно пошли за ней.
В опочивальне Марью встретила служанка Алена. Марья выслала ее за дверь — посторожить. Братьев успокоила:
— Верна мне. Единая только и верна. Все остальные — змеи подколодные.
— Выдадут они тебя протопопу, — сказал с сердцем Михайло.
— Нет уже протопопа! — злорадно ухмыльнулась Марья.
— Как нет? — опешил и напугался Михайло. — Помер, что ль?
— Постригся… В Чудовом монастыре. На прошлую седмицу.
— Вот новость! — Михайло торжествующе глянул на Булгерука. — Гонитель твой — в чернцах! Что ж так? — вновь обратился он к Марье. — Царь отогнал от себя иль сам себе на ум что взял протопоп? В адашевской сворне он был не последним.
— Не знаю… Может, на святительское место метит?! Макарий-то — не сегодня-завтра…
— Ну?! — опять напугался Михайло. — Нешто царь благовещенца митрополитом поставит? Они ж все на Сильвестровых дрожжах замешены!
— Нет, он прежде тебя спросит, — холодно и язвительно обронила Марья и резко перевела разговор: — Что еще говорил тот ваш Расулка?
— То и говорил, что я тебе сказал.
— Про треух что говорил? Пошто он решил, что Айбеков тот треух?
— Ты, что ль, сама не знаешь, что он истинно Айбеков?! Вспомни, как, вот тут сидючи, дворецкий ваш Захарьин про сие дело тебе и мне поведывал: как словили мужики на торгу шепотника с воровскими речами да как в прорубь кинули, а треух остался… Я про тот треух, по слову Захарьина, сам царю доводил!
— Я-то знаю… — с напряженным спокойствием выговорила Марья, и чувствовалось, что ее спокойствие — не соломинка, за которую она ухватилась с отчаянья, чувствовалось, что она верит в свои силы и надеется выплыть. — А почем знает Расулка тот ваш проклятый? Мало, что ль, на Москве шапок из лисьих хвостов?!
— Мало… вновь изменился в лице Михайло от этого Марьиного спокойствия. — Больно приметен Айбеков треух! В нем уши из черной лисы.
— Я сама хочу говорить с ним. Привели вы его?
— В сенях дожидается…
Марья подошла к двери, чуть приоткрыла ее, подозвала Алену, повелела ей привести из сеней черкешина.
Расулка неслышно, как тень, вскользнул в опочивальню и как-то мягко, тихо, легко, не как человек, а как ворох тряпья, приник к полу.
— Гуаша! — подобострастно и опять же удивительно мягко, словно гортань его была выстлана пухом, вышептал он.
— Подымись, Расул. Подойди. — Марья будто и не услышала, что он по давней привычке назвал ее ныне уже низким для нее званием — гуаша. — Вина хочешь… царского?
— О-о! Не смею, гуаша! — пуховой мягкостью выкатилось из уст черкешина.
Марья опять простила ему его упорное — гуаша…
— Хорошо, Расул, — обласкивающе сказала она. — Я угощу тебя вином, только после… А сперва расскажи мне все, что рассказал моим братьям. Ты ничего не утаил от них?
— О-о, как можно?! Аллах свидетель!