Лета 7071
Шрифт:
— Что за дело? — спросил он глухо.
— Хочет дьяк о крамоле известить… Вызнал он лихие дела Офросиньины. Я пытал его, да отрекся он от меня. Хочет лише тебе в глаза поведать.
— Приведи, — так же глухо сказал Иван и, поднявшись с подушек, сел на постели, свесив к полу свои длинные ноги.
Федька ввел дьяка. Дьяк опустился на колени, припал лбом к полу.
— Встань, — раздраженно сказал Иван. — Ты потревожил мой сон не затем, мню, чтоб изводить меня своими коленопреклонениями?! Говори… Я слушаю тебя.
— Неправды великие измышляют на тебя, государь, в доме сем! Офросинья-княгиня воздух дорогоценный шила в Троицкую обитель… На воздусе том писано шитьем:
Иван слушал дьяка, вонзив растопыренные пальцы в свое лицо: два оголенных глаза, словно выдавленные из глазниц, страшно смотрели из узких просветов между пальцами, но еще страшней была его тень на противоположной стене, на которую нет-нет и поглядывал дьяк. Должно быть, эта страшная, уродливая тень, шевелящаяся от колеблющегося пламени единственной горевшей в спальне свечи, вызвала в дьяке какие-то иные чувства и мысли — совсем не такие, с какими он пришел сюда, и он вдруг умолк.
— Что, дьяк?.. — отняв руку от лица, усмехнулся Иван. — Никак заколебалась твоя совесть?! Жалеешь, что пришел ко мне? Мнишь — не то войдет в мою душу, что ты хотел бы?! Боишься, что злобу вселишь в мою душу и она ослепит меня?
— Боюсь, государь, — прошептал дьяк.
Иван болезненно хохотнул…
— Мнишь — лише сейчас придет в мою душу злоба?!. И ты первый вселишь ее в меня?! Ты принес каплю…
— Капля море переполняет, государь…
— Ступай прочь от меня, — насупился Иван. — Ступай, коль душа твоя праведного зла страшится! Мне не потребны доносчики. Ступай!
Дьяк понуро пошел к двери… Федька Басманов выжидающе замер. Знал он, как безмерно притворен царь, и не верил, что он на самом деле намерен отпустить дьяка. Этот дьяк, так искренне преданный ему и каким-то чудом уживающийся в Старице, где преданность царю негласно считалась изменой князю, мог стать для Ивана как раз тем человеком, о котором он постоянно мечтал, вспоминая и нередко рассказывая Федьке о дьяке своего отца — Яганове, которого тот держал в Дмитрове, в уделе своего самого злонамеренного брата Юрия. Этот дьяк не только сам вынюхивал крамолу в уделе князя Юрия, но и склонил к измене многих его служилых людей, от которых дознавался обо всех изменных делах и задумах удельного князя. Благодаря этому дьяку Василий довольно легко справлялся со своим непокорным братцем и до конца своей жизни держал его в узде.
Иван так восхищался этим хитрым и ловким дьяком, что даже доносы его князю Василию держал при себе, вынув их из великокняжеского архива, и время от времени перечитывал. Теперь и ему представлялся случай заиметь такого человека в Старице. Пусть не во всем равного тому, но, несомненно, верного и смелого, который может служить Ивану не за страх и не за деньги… Только такую службу ценил Иван и только такой службы хотел бы от этого дьяка, и, вероятно, потому и повел себя с ним так, что хотел получить от него в заклад его душу.
Федька заметил быстрый взгляд Ивана, брошенный в сторону уходящего дьяка. Дьяк замер, словно почувствовал этот взгляд, медленно обернулся.
— Душа моя изгниет, государь, коли будет стоять осторонь… Дозволь служить тебе честью и совестью.
— Скажи свое имя, — с прежней суровостью приказал
— Савлук, государь, сын Иванов…
— Службы твоей, Савлук, принять не могу, ибо писано: не может слуга служить двум господам… Служи моему брату, как служил, но, ежели станется тебе прознать о крамоле иль об иных каких злых делах, поступал бы ты как истинный христианин, и воздастся тебе сторицею. — Иван помолчал, словно для того, чтобы дать дьяку время осознать все сказанное им, и со вздохом добавил: — А за навет голову отсеку!
— Истинно, государь, — согласно преклонил голову дьяк. — Да кой мне прок поклепы возводить?
— Не грешит, кто в земле гниет, — сказал Иван.
— Истинно, государь. Да удержит меня господь от преступления заповеди его. — Дьяк клятвенно окрестился.
— Будешь нам каждого месяца грамотки досылать, — враз изменив тон, повелевающе и сухо сказал Иван. — Через ямских людей московских… И делал бы сие неоплошно. Ежели станется сполошность какая — скакать тебе в Волок, в Звенигород или в Рузу, там дьяков моих поискать, а наместников сторониться.
— Разумею, государь!.. — Дьяк преданно и восхищенно посмотрел на Ивана, медленно осел на пол и поцеловал его босые ноги.
Иван спокойно вынес эту дьяческую благоговейность, повелел ему подняться, бесстрастно спросил:
— Более тебе нечего сказать мне?
— Скажу, государь… — Дьяк привздохнул: видно было, что он решается сказать Ивану что-то очень важное. — Много всяких людей наезжает в Старицу… Новгородцы ин — непереходящие гости в княгининых палатах. О чем она с ними говорит, о чем свечается 122 — не ведаю… А вот намеднях заезжал в Старицу твой боярин большой — Челяднин… Всю ночь княгиня взапертях с ним сидела… Да, знатно, проникло чье-то ухо в их говорю, бо подню и ввечеру поднялся средь челядных… дурной шепот…
— Говори, — повелел Иван, чуя нерешительность дьяка.
— Прости, государь, но такое могу лише тебе… единому!
Иван приказал Федьке выйти.
— Говори же!..
— Ах, государь!.. Паче б мне на плаху…
— Говори!! — Иван залапил дьяка за кафтан, притянул к себе и повалил перед собой на колени. — Говори!!
— Шепот дурной почался, государь… будто княгиня московиту… Челяднину бишь… о твоем нечестном рождестве указывала… Матушку твою покойницу чернила…
Иван отбросил от себя дьяка — тот протянулся на полу, — перешагнул через него и кинулся к стене, припал к ней руками, лицом, всем телом, как будто искал у нее защиты. Из горла у него долго прорывался один лишь яростный хрип и стон.
Дьяк в ужасе стал отползать к двери…
— Порождения ехиднины!.. — закричал и забился о стену Иван.
На крик Ивана в спальню вбежали Федька и Васька… Васька кинулся к дьяку, вышвырнул его за дверь, а Федька, увидев бьющегося о стену Ивана, торопливо убрался за дверь и утащил за собой Ваську.
Иван, выкричавшись, истерзавшись, изнеможенно осел на пол и, не имея сил подняться на ноги, на коленях пополз к образам.
До утра молился Иван и неистово бил поклоны, ссадив до крови лоб… Суровый мрак, как неусыпная стража, окружал его со всех сторон — непричастный, глухой и равнодушный к неистовой скорби его души. А на другой стороне старицкого дворца, в укромной тиши своей опочивальни, молилась Ефросинья. Ночь, тишина, мрак, бог, молитвы, обращенные к нему, — все это было общим у них, и даже души их, наполненные ненавистью и жаждущие мести, были как одна душа, но в этой-то общности и таилась та роковая непримиримость, которая неизбежно должна была свести их в смертельной схватке.