Лето, бабушка и я
Шрифт:
Рассказа нет. Перелистываю журнал снова и снова, но безуспешно — моим рассказом даже не пахнет.
— Наверное, у них в этот раз по плану все было занято, — утешаюсь я.
А может, надо было отправлять не этот рассказ, а другой — «Нарциссы», например? Или для начала можно было стихи? Там же места мало, может, рассказ слишком большой?
В один прекрасный день приходит письмо.
Нет, не от Ирки.
Обратный адрес: Москва, редакция журнала «Пионер»…
Сердце останавливается и падает на лестницу.
Боже мой, они,
На листке аккуратным почерком написано, что — здравствуйте, уважаемая, мы ваш рассказ прочитали, но напечатать его не можем, потому что он незрелый в литературном отношении. И вообще — вы уже довольно взрослая для нашего журнала, так что не теряйте надежды, пишите лучше, и вас напечатают в журнале «Юность»!
Подпись — Александр Викорук.
— Ты чего такая хмурая? — мимоходом интересуется бабушка. — Твоя подруга, что ли, расстроила?
— Ничего, — отзываюсь я, и письмо, которое только что разбило меня вдребезги, жжет мне сердце даже из того дальнего места в ящике, куда я его спрятала.
Викорук, чтоб ты сдох!
На журнал «Пионер» мне стало неприятно даже смотреть. Они меня отвергли, а сами печатают какую-то лабуду косноязычных детишек из всяких Богом забытых мест. Все мои рассказики, стихи, даже рисунки — всё теперь кажется уродливым, никчемным и жалким. Никому не покажу, никогда! Один раз рискнула — и что из этого вышло? Учитесь писать! Тоже мне! А сам-то что написал, кроме этих листочков?
— Не пустят в дверь — лезь в окно, — туманно советует бабушка, хотя ей я ничего не говорила про журнал.
Через пару дней жжение в груди проходит.
Я сажусь и пишу очередное веселое письмо Ирке — про наших одноклассников, я перечитываю и сама хохочу.
Вскоре приходит ответ.
В нем — вместе с листами, исписанными Иркой, один листочек от ее мамы.
«В эпистолярном стиле ты, конечно, ас, — пишет она, — сколько удовольствия от твоих писем! Мы их складываем и перечитываем…»
На сердце теплеет.
Я никому не расскажу о том, что меня отвергли. И не буду об этом думать. Ведь есть кто-то, кто любит то, что я пишу.
Богатые и бедные
Сквер на углу огражден замысловатой чугунной оградой, которая никогда не пустует — она служит пристанищем для клуба свободных художников. Очень удачно возле сквера пристроился ларек «Пиво-воды», и дискуссии в клубе редко обходятся без холодного напитка в запотевшей бутылке.
Сквер оснащен скамеечками, но члены клуба презирают сидячие дискуссии и уступают лавки пенсионерам, собакам и школьникам, сами же занимают зимой и летом, в жару и дождь один и тот же угол ограды: кто-то небрежно восседает на ней, кто-то опирается на нее локтями, кто-то прислонился бочком, а оратор стоит в центре композиции и вещает.
О чем? А о чем угодно.
Я пробегаю наш угол сто раз на дню: то из школы, то в музыкалку, то за хлебом, а то за лимонадом — пустые бутылки гремят в пакете, и каждый раз улавливаю обрывки новых лекций.
— …клянусь мамой, Ошо Раджниш такого не говорил! Ко мне в руки попала его книга…
— Ну что ты говоришь — он не записывает ничего.
— Не он, так ученики стенограмму сделали — я тебе про дело, а ты мне про формальности!
— Ну говори, говори, чего вычитал…
Ага, Ошо Раджниш, наматываю я на ус.
В следующий пробег до моих ушей доносится:
— …и в этой «Белой книге» такое понаписано — озвереешь! Про Солженицына было в последнем выпуске, обложили его последними словами — не иначе, хотят его до самоубийства довести…
Господи, что за «Белая книга» еще?
Иду после сольфеджио и слышу про некоего Севу Новгородцева, который есть самый крутой музыкальный критик в мире.
— …а наш Жора Мачавариани ничем не хуже, и даже круче, может быть, только он тут киснет, а сравнить уровень — Жора консерваторский!
— Сева, может, тоже консерваторский, суть не в этом…
А Жору и я знаю, кто же его не знает! Его программу «Это эстрада» ждут, как синей птицы — когда прилетит, никто не знает, а счастья — на год!
Компания умников всегда вежливо здоровается с бабушкой, она отвечает с нежнейшей улыбкой.
— Один тут к твоей сестре клеился, но эта публика не для семьи, — тихо сообщает она, когда мы отходим на порядочное расстояние.
— Почему? — удивляюсь я.
— Не оглядывайся, — одергивает меня бабушка. — Они целыми днями на улице торчат и только языками мелют, какой жене это понравится?
Разглядывать их в самом деле неловко, но одного из них ни с кем не перепутаешь — благодаря длинной бороде и волосам до плеч.
— Это художник Джонни, — объяснили мне дома. — Добрейшая душа, но чокнутый.
Городок наш чокнутыми буквально наводнен: у каждого квартала есть свой собственный гиж [31] . Каждый сошел с ума по-своему и живет в тихом и красочном безумии, добавляя городу яркости, настроения и тона.
На нашей улице живут одни из самых симпатичных — старухи-собачницы. Каждый день они выходят с пакетами, полными объедков, и кормят бродячих собак.
— Это мать и дочь, надо же, как это они вместе чокнулись, — удивляется бабушка. — Говорят, они жена и дочь белогвардейского офицера, он отсюда уплыл в Стамбул, а их оставил, вот они и помешались.
31
Гиж — сумасшедший (сленг).