Лето, бабушка и я
Шрифт:
Однако они ведь тоже устают или отвлекаются, и незачем на них обижаться — в конце концов мы и сами должны чему-то учиться с годами, а не сидеть всю жизнь под стеклянным колпаком и сенью белых крыльев.
В тот день я шла домой мимо «Детского мира» и кинотеатра «Пионер» по сонной, параллельной большому миру улочке, где находилась тишайшая станция скорой помощи и ряд итальянских двориков с причудливыми балконами. Там улочка-то — всего пара сотен метров, и я не знаю, на что зазевался мой Ангел, сидевший на правом плече: может быть, длинные тени от клонящегося к закату июньского солнца его убаюкали, или какой-нибудь ничейный котенок на потресканном асфальте под китайской розой умилил, но, во всяком случае, Ангел совершенно точно не занимался своими прямыми охранными обязанностями, и
Ничего особенного не происходило — он шел по своим делам, я возвращалась домой с хора и приняла на всякий случай вид заносчивый и равнодушный, но все-таки на мгновение смутилась и тут же вспомнила, что волосы у меня сегодня красиво распущены, и одета я в новенькую хоровую форму (синяя юбка с жилетом и белая блузка, как стюардесса) — хоть мама и следила за плотностью заплетания моих длинных кос-канатов, но ведь каникулы, черт побери, и мне уже тринадцать лет! Я успокоилась, но в это время — в это самое длинное мгновение в моей жизни — солнце светило прямо Дону Педро в лицо, и он щурился, и клонил голову набок, и его черные волосы отливали синевой, и он был одет в потертые джинсы и «ковбойку», и что-то нес в руке, а другой рукой заслонился от солнца и посмотрел на меня, улыбнулся и помахал рукой, и мое беззащитное нутро оказалось в момент смято ураганом, и мы чинно прошли друг мимо друга и даже не обменялись парой слов, потому что мама всегда говорила, что быть сдержанной и высокомерной — это самое правильное и вообще единственно допустимое поведение для девочки, и я пошла себе дальше, а мой Ангел-Хранитель, позорно проворонивший самую коварную опасность, переполошенно осматривал меня со всех сторон — что, что?!
Что случилось?! Почему так замедлился ход времени, и так необратимо изменились очертания предметов и людей, и воздух стал тягучим и сладким, и в середине грудной клетки пробита черная дыра, через которую со свистом втягивается космос, и появилась брешь в обороне — ужасная, огромная, зияющая брешь, которую невозможно заделать и через которую теперь меня можно победить одним пальцем!
— Так-то, друг мой, — выговаривала я дома Ангелу вполголоса у открытого окна, пока он мучился сознанием своей халатности и вины и дрожал крыльями, — ты не уследил за мной, и теперь я влюблена. И кто знает, сколько это протянется и чем это чревато — ведь я не умею вести игру, я только чувствую боль и грусть, я не умею защищаться от этой боли!
Ангел поник головой и заплакал.
С этого дня мною овладела болезнь, которая была едва заметна окружающим и с которой мы вместе с Ангелом боролись много бесплодных лет — ровно до того дня, пока я не узнала совершенно точно, что он, Дон Педро, никогда не любил меня.
— Спасибо тебе, Ангел мой, — обессиленно слушая мерный шелест прибоя, сказала я постаревшему от горя Ангелу, — что ты нашел способ спасти меня. Только это и могло меня вылечить — безжалостная правда о том, что меня не любят.
Та улочка исчезла, и вместо нее разбили парк — не иначе мой Ангел надоумил отцов города разгромить и увезти старые дома. Он молодец, молодец, славный, и часто заворачивает меня в свои огромные теплые крылья — хоть это им и запрещено законом Ангелов.
Однако постаревшие Ангелы могут и задремать, и изредка в мои сны прокрадывается змеей коварное воспоминание о солнечном, клонящемся к закату июньском дне, и тогда я просыпаюсь в слезах и долго смотрю в окно или же, засмотревшись на теплое небо со стаями по-вечернему свистящих ласточек, вспоминаю, что все это вместе — это он, Дон Педро, и Ангел поспешно и виновато пригоняет ко мне тех, кто любит меня, и клочья сна растворяются в лучах настоящего солнца.
— Не горюй, Ангел, — улыбаюсь я. — Все равно это было чудесно.
Снежный день
Снег падал всю ночь.
Я спала рядом с бабушкой и сквозь сон слышала шорох белых хлопьев, огромных и густых, как это всегда бывает в нашем городе. В доме больше никого не было — все уехали в столицу по делам, и мы с бабушкой наслаждались жизнью никому ничем не обязанных людей.
Утро настало совершенно белое: молочный свет лился из окон, улица без единого темного пятнышка, нетронутые сугробы, крахмальное небо, пуховые крыши, весь балкон в сочных, упитанных снежных боках.
— Электричество отключили, — сообщила бабушка.
— Стихийное бедствие же, — отчаянно забила я ногами под одеялом. — Школы три дня не будет! За что мне такое счастье?!
— Есть не хочешь?
— Не-а, — прогудела я в подушку.
— Ну тогда я к тебе вернусь, продолжаем спать — а чем нам еще заняться, — обрадовалась бабушка, сняла халат и нырнула ко мне.
Тишина вела себя как белый кот, опрятно вылизывающий лапки. Все спало: целый город, махнувший рукой на газеты, сплетни, обеды, гвозди, зонтики, пекарни, книги, каблуки, ямы, платья и мисочки, — все ушло в забытье, и сон воссел на троне. Ясная дремота разлеглась во всю ширь города, а снег продолжал падать — уже не так густо, как ночью, но на всякий случай ровно подсыпал муки, мелкой и сухой.
Мы с бабушкой спали, обнявшись, иногда просыпались, меняли положение тел, и несказанный покой поднимался как наводнение, незаметно подправляя мелкие разрушения от неосторожной жизни. Дом был так тих, что казался впавшим в беспамятство, не было даже крошечных звуков — воды, или счетчика, или холодильника, часов, радио, или шелеста книги. Время не решилось остановиться совсем, оно лишь слегка темнило небо — едва заметно, чтобы не тревожить нашествие покоя.
Когда за окном сумерки стали цвета чернил, мы проснулись и наконец выпили чаю.
— Чтоб Господь меня не наказал за такие вольности, — посмеивалась бабушка, — целый день проспала, целый день! А что мне было еще делать — первый раз в жизни такое безделье выдалось. Чтоб не сглазить, пусть благом обернется, Отец Небесный, прости меня, больше не буду. — Бабушка, как всегда, раскаивалась в том, что дала себе передышку.
— Все нас забыли, класс, правда? О, свет дали, хоть почитаю!
«…Пред алтарем его бровей преклоняли колени кумиры, аскеты готовы были повязать его благоухающие кудри вместо зуннара [35] , в розы его ланит были влюблены ивы с лужайки, лилии всеми десятью языками своими пели славу его локонам, вокруг алых щек его змеями вились кудри, от зависти к ясной луне его лика солнце в изнеможении клонилось к земле, его прекрасные персты, даже окрашенные хной, казались белоснежной рукой Мусы, жемчужные зубы его в рубиновых устах казались Плеядами на утренней заре, а алмаз от зависти к ним терял блеск, чело было озарено светом разума, и лицо излучало мудрость, словно солнце, стан его был подобен стройному побегу, а лик его напоминал полную луну, омытую в водах семи ручьев…»
35
Зуннар — здесь: поэтическая метафора, Зуннар — (греч. «зоннарион») грубый волосяной пояс, который были обязаны носить все немусульмане в странах ислама, чтобы правоверные видели, кого донимать. Надеть зуннар означает — отречься от ислама.
Инаятуллах Канбу плел бисер медовой сладости словес, сюжет в них терялся и был уже не слишком важен.
Бабушка поверх очков пристально вгляделась в обложку:
— Лежа не читай, глаза испортишь.
Падишахи, дочери везирей, мудрые старцы, птица Анка, гора Каф, неистовые красавицы Лалерух и Гоухар, все только и делали, что обливались кровавыми слезами во имя недостижимой любви, снова клоня меня в легкий сон.
Вязкую тишину разорвал телефонный звонок.