Лето на улице Пророков
Шрифт:
Встреча блудного сына
Поскольку, как уже говорилось, до того момента, пока я не увидал Гавриэля Луриа собственными глазами, я слыхал только о его большой физической силе от маленького библиотекаря, о его «восточных фантазиях» — от его матери и от аптекаря и о его языческой душе — от лавочника реб Ицхока, фигура его в моем воображении рисовалась похожей на турецкого торговца коврами, богатыря, чьи усы далеко выходили за границы рта, а блестящие глаза смотрели на мир из-под черной меховой папахи чужим и диким взором, наводящим ужас, особенно когда он снимал эту черную папаху и открывал миру гладко выбритую, как у старого бека, голову. О нем поговаривали, что был он в свое время танцующим дервишем и чудотворцем, и когда стучал в дверь связкой персидских ковров, небрежно, несмотря на огромную их тяжесть, переброшенную через плечо, многие домохозяйки спешили в страхе запереть перед ним свои двери, в то время как другие с радостью покупали у него не ковры, а добрые советы и чудесные рецепты, однако я не припоминаю, чтобы хоть одна из них купила у него даже один, самый крошечный коврик.
Поэтому, отведя глаза от эфиопского консульства
На плетеном стуле сидело отнюдь не воплощение диких восточных фантазий, поднимающихся, клубясь, из недр странной души, переселившейся из дальних миров, с прародины языческих богов, а человек основательный, благодаря доброжелательности и сердечной гармонии, прекрасно чувствующий себя в фокусе мировой моды и носящий ее приметы с легким и уверенным в себе изяществом, удивившим не только меня, но даже и его собственную мать, чье удивление было даже большим, чем мое, но очень быстро превратилось из порыва радости в приступ безудержной ярости. Она поднималась по ступеням, ведущим с улицы на балкон, своими медленными и тяжелыми, не от грузности, но от душевной рассеянности, шагами (ведь тело ее и в старении оставалось легким и стройным), держа в руках буханку хлеба и пачку масла. Когда она увидела отглаженного господина, вольготно расположившегося в плетеном кресле, на лице ее промелькнуло выражение испуга, тень опасения, что незваный высокопоставленный гость увидит ее одетой небрежно, в том состоянии, в котором она пребывала с тех пор, как умер ее муж, старый бек. Но мгновенно ее лицо расцвело и глаза засветились радостью, пробившей скорлупу замкнутости и совершенно изменившей ее отсутствующий, непроницаемый облик, будто отражение той веселости, что в прежние дни пленила сердце консула. Она обнимала, целовала и ласкала гостя, словно он был не сорокалетним мужчиной, а четырехлетним мальчиком, называя его «Габи, Габинька, Габилюлю», ворковала ему так же, как в те дни, когда он был спеленутым младенцем у нее на руках.
— А я уж забыла, какой ты красивый, — сказала она ему. — Ты красив как итальянец.
На одном из приемов, которые устраивал в своем доме Иегуда Проспер-бек после того, как взял ее в жены, появились, среди прочих гостей, и два офицера с итальянского военного корабля, стоявшего в яффском порту, и с тех пор в сердце госпожи Луриа сложилось убеждение, что именно итальянцы — самые красивые мужчины на свете, хотя на том же самом приеме была представлена во всем своем уродстве и физиономия итальянского консула, а в последующие годы ей встречались еще многочисленные итальянцы, в том числе врач из Итальянской больницы и итальянский антиквар с нижнего конца улицы, один вид которых способен был разрушить подобное убеждение. Тем не менее убеждение это сложилось, ибо сложилось оно в сердце ее, и с тех пор приговор «красив как итальянец» выносился лишь тому, чей облик пробуждал в ее душе наплыв давно забытых порывов, либо в редкие минуты особенно сильного ностальгического чувства, способного перевесить даже самые тяжкие ее претензии к мужу, те претензии, которые покойный не смог смягчить даже самой своею смертью. В одну из таких редких счастливых минут она почтила память старика этим самобытным приговором, сказав как-то Гавриэлю: «Знаешь, папа был в молодости красив как итальянец».
Гавриэль отвечал на ее ласки чистосердечно и с большой теплотой, но по мере того как в ее радость начинала все явственнее вплетаться сентиментальная интонация, дававшая себя знать и в объятьях, и в разговорах, он все более замыкался в себе с нетерпением, превратившимся в досаду в тот самый момент, когда она дошла до заявления:
— А сейчас чего тебе налить, чаю или кофе?
И он ответил ей:
— Нет, не надо. Не делай ничего. Я сам себе сварю.
— Нет, ты не сваришь! Я тебе сварю! — с внезапной резкостью стала настаивать она, и ее мягкий и мелодичный голос сделался твердым. — Во-первых, ты наверняка смертельно устал с дороги. Ведь ты только что из Парижа.
Она вплотную приблизила свою голову к нему и подозрительно-встревоженным взглядом стала пристально изучать его лицо, словно ища признаков какого-то тяжкого недуга, существование которого он от нее скрывал.
— Ты страшно бледный! — вынесла она свое заключение. — А эти черные круги вокруг глаз! Скажи мне правду: тебя что-то мучает? А отчего же это у тебя такие красные глаза? Это наверняка от курения. Тебе нужно прочесть то, что пишут каждую неделю в «Медицинской страничке» «Сегодняшней почты» о курении: курение ведет ко всем на свете болезням, сердечным, глазным, заболеваниям пищеварительного тракта и печени, и ко всяческим злокачественным опухолям, оборони нас, Господи! Выбрось уже эту сигарету изо рта, мне от нее плохо сделалось! Не во всем подряд ты обязан идти по стопам отца. Он вечно курил и пил турецкий кофе, пил турецкий кофе и курил. Я все время умоляла его, чтобы перестал себя травить, но старик ведь никогда не был готов отказаться от своих удовольствий, готов был травить себя дымом и кофе, лишь бы не лишиться своих удовольствий, пока эти удовольствия
Гавриэль закрыл глаза и некоторое время прижимал пальцы к векам, словно стремясь избавиться от тяжелой усталости, навалившейся на него с потоком болтовни, льющейся из уст матери, что задумала напоить его жидким, безвкусным кофе из соображений телесного здоровья, и, решившись в душе смириться с этой безвкусицей, попросил все же не навязывать ему тошнотворную полезную жижу:
— Только немножко молока, пожалуйста, — сказал он, все еще прижимая пальцы к закрытым векам. — Совсем немножко, и без пенки.
— Вот дурачок, — сказала она с мягкой улыбкой и с сентиментальностью, вновь засветившейся в ее взгляде. — Ведь пенка-то как раз и есть самое важное в молоке! Я каждое утро намазываю молочную пенку на хлеб. Это не только полезнее всех острых и крепких вещей, но и вкуснее!
Госпожа Луриа начала сосредотачивать свои помышления на наилучшем для здоровья человеческого организма образе питания еще до отъезда Гавриэля во Францию, что уже тогда сказалось на вкусе приготовлявшихся ею кушаний и напитков, но до полной расчистки здоровой магистрали и установления заграждений, начисто удаливших малейшие остатки вкуса из ее стряпни, она дошла лишь в период Гавриэлева отсутствия, в последний год жизни старика. До тех пор тот еще готов был сидеть на балконе в своем красном кресле и часами ждать, сетуя на то, что никогда не доводилось ему получить от нее обед вовремя, окончательной готовности риса, жареной курицы и салата, приправленных всевозможными специями в наилучшем сочетании и удовлетворявших самому изысканному вкусу. Однако здоровая пресность стала понемногу завладевать всеми блюдами, и в последний год своей жизни старик уже отказывался принимать из ее рук даже бутерброд и чашку кофе. Их теперь приносил ему из ближайшего ресторана сеньор Моиз, коего в собственную кухню госпожа Луриа не впускала.
В начале прекрасного прямого пути к здоровью было предано проклятию все жареное, ибо медицинские приложения тех дней убедительно доказали, что все жаренное на огне или на масле — враждебно желудку. Впоследствии к ненавистникам желудка, восстающим против него, чтобы его истребить[69], были причислены специи и пряности всех родов, и линия фронта протянулась до опасных солений. Стратеги здоровья, впрочем, соглашались, что «определенные дозы» соли необходимы для деятельности организма, однако все, превышающее эти «определенные дозы», с годами превращается во врага. Тяжелым камнем преткновения на пути госпожи Луриа были эти абсолютно недостаточно установленные в медицинском Писании «определенные дозы» соли, поискам которых посвящала она месяцы глубочайших исследований и многочисленных экспериментов. В последний год жизни старика, когда ее открытия привели к революционным сдвигам в представлениях о пище, «определенные дозы» соли перешли из области вкусовых ощущений в область аптекарских дозировок, и всякий, кто еще находился на низкой ступени развития, определяемой зависимостью от вкуса — дурного наследия прогнившей культуры, был неспособен получить удовольствие от любого из ее яств. Сам старик иногда отводил взгляд, чтобы его не стошнило при виде собственной жены, наслаждающейся курицей, сваренной в бульоне, очищенном от всего, что придает вкус. По смерти старика, еще перед тем как Гавриэль вернулся домой, благодаря прослушанной по радио лекции ей открылся новый враг здоровья там, где его трудно было себе представить, подобно пятой колонне ранее преспокойно гнездившийся в самом сердце крепости здоровья, а именно в сахарнице. Та лекция, которую она слышала по радио, касалась не вопросов здоровья, а скорее проблем философского свойства, и госпожа Луриа продолжала слушать ее не из-за ее содержания, а потому, что лекторский тон и манера его речи нравились ей на слух, ибо обычно она оказывалась под впечатлением тембра, а не содержания речей, и достаточно было чьему-либо голосу неприятно резануть ее чувствительное ухо, чтобы она нарочно заняла противоположную позицию, даже если дотоле думала так же, как его обладатель, и, только расставшись с ним, снова возвращалась к прежнему мнению. Тот лектор своим приятным голосом и в присущей ему милой манере вел на радио в определенное время цикл бесед о различных дальневосточных учениях и в тот вечер рассуждал о дзен-буддизме. Плывя по течению его голоса, она внезапно остановилась и начала с бьющимся сердцем прислушиваться к словам. Ей открылось, что эта философская система не есть лишь бесцельное сучение нитей мысли, ни к чему не обязывающее, ничего не прибавляющее и не убавляющее и подверженное изменению в зависимости от настроения, душевного состояния и сердечной склонности. Отнюдь нет — система эта, помимо прочего, стоит на страже здоровья человеческого тела и предостерегает его от кривых и неверных путей. Однако одновременно с радостным воодушевлением по поводу доставшегося ей невзначай важного открытия она почувствовала, что мир ее покачнулся от первой же заповеди учения о кошерной дзенской кухне, утверждающей, что врагом человеческим номер один является сахар, тот самый сахар, что доселе стоял в центре укреплений, сдерживающих натиск разнообразнейших специй и пряностей.
Неделю-другую она пребывала в недоумении, повиснув в пустоте, и душа ее раскачивалась в праще колебаний и сомнений, от абсолютного доверия к сахару и презрения ко всему учению дзен как к восточным фантазиям, далеким от всякого здравого смысла, до принятия этого учения как воссиявшей для мира из тайников Востока абсолютной истины и отчаяния, смешанного с тоской, от измены лучшего из союзников. Посреди хаоса и пустоты потемок на нее вдруг снизошел чудесный покой, когда сам собою, без всякой связи с истиной или ложью учения дзен, сверкнул перед ней правильный в своей простоте путь, стершийся было из ее памяти, ибо находился вне связи с данной проблемой. Закон для сахара тот же, что и для соли: будучи необходим для организма в «определенных дозах», он, следовательно, должен перейти из области вкуса в область аптекарских дозировок. Она была удивлена, как это столь ясный и простой практический вывод не приходил ей в голову прежде[70].