Лето на улице Пророков
Шрифт:
На обратном пути его не оставляла мелодия припева и слова, которые он начал сам себе невзначай напевать: «Это записано на небесах, это записано на небесах, это записано на небесах…» И прилив чудесной радости захлестнул его, подхватил и вдруг вынес навстречу открытой всем взорам тайне, написанной священными буквами Луны и созвездий, и Большой Медведицы, и Ориона, и точками звезд во всю длину, ширину и глубину небосвода, подобно китайским стихам на древнем папирусном свитке. Историю о древнекитайском папирусном свитке Гавриэль так часто повторял мне в качестве примера собственного восприятия самых разнообразных проблем, в особенности проблемы научного знания, именовавшегося у него «знанием правды и лжи наукопоклонников, завладевших миром», что сейчас я уже и не знаю в точности, действительно ли все это происходило с ним в те годы, когда он еще изучал медицину в Сорбонне, или было лишь притчей, аллегорией, сочиненной им самим. Специалист в области химического анализа, эльзасский еврей, получил для проверки в лаборатории черные пятна на кусочке желтоватого материала и в назначенный день представил декану, пришедшему в лабораторию вместе с чистеньким китайским господином, все точнейшие
Я спросил Гавриэля, помнит ли он содержание китайского стихотворения, которое продекламировал в лаборатории китайский господин. Он на миг задумался и сказал, что записал тогда эти слова в тетрадь, которая засунута на дно одного из чемоданов, до сих пор не открытого после его приезда домой. Когда дойдет очередь и до этого чемодана, он вытащит из него тетрадь и покажет мне китайское стихотворение. А пока, если душа моя просит чего-нибудь, что передавало бы какое-то подобие друидической атмосферы, по-прежнему царящей в роще древних дубов и подножия разрушенной крепости, он покажет мне одно стихотворение, которое сам перевел на иврит.
Этот стих Гавриэль перевел в комнате Леонтины — служанки, еще более старой, чем старая хозяйка фермы. Старушка, до сих пор почитавшаяся вполне пригодной, чтобы готовить ему завтрак, но недостаточно почтенной, чтобы подавать его в закрытую кровать, стала теперь его госпожою. Преображение Гавриэля из высокопоставленного гостя хозяйки фермы в прислужника ее прислужницы было скорым и резким, без какого-либо промежуточного этапа, и случилось в день, последовавший за той ночью, когда он почувствовал, как с его глаз упала темная повязка. Вызвало сию перемену письмо, которого фермерша ожидала не менее, чем Гавриэль, и которое пришло в тот самый день из Иерусалима от старого бека. Вместо обычного почтового чека в нем находилось последнее и окончательное извещение о том, что, поскольку Гавриэль упорствует в своем отказе продолжать изучение медицины, ради которого он был отправлен в Париж, его пособие прекращается. Гавриэль предполагал наняться к фермерше на любую работу в доме и в поле, чтобы из своего заработка рассчитаться с нею за долги и продолжать оставаться жильцом в ее доме, в комнате со старинной бретонской кроватью, но отнюдь не так полагала она. Как только ей стало вдруг ясно, что у Гавриэля нет и уже не прибудет по почте ни гроша, она побледнела, руки ее задрожали, морщинистое лицо стало подергиваться, рот то раскрывался, то захлопывался, словно у рыбы, бьющейся на суше, и на миг у Гавриэля перехватило дух от страха, что она вот-вот умрет на месте от разрыва сердца, по его вине и прямо перед его глазами.
— Мошенник! — минуту спустя вырвался из ее глотки яростный вопль. — Низкий мерзавец! Шарлатан! Скандал! Скандал!
Она была чуть ли не в столбняке от такого безобразия, от такого подлого обмана — бродяга, бедный, как церковная мышь, прикинулся богатым сынком и сподобился быть принятым в ее доме этаким принцем! Но его предложение продолжать как ни в чем не бывало спать в господской постели и после того, как он наймется к ней батраком, ужаснуло ее еще более, ибо она обнаружила, что помимо мошенничества он отличается еще и чудовищной дерзостью, нахальством, сотрясающим сами основы мироздания.
— Леонтин! — раздался ее боевой зов, и он бы вовек не поверил, когда бы не слышал собственными ушами, что такой громоподобный рев может вырваться из нутра сухонькой старушки, дрожавшей перед его глазами. — Леонтин! Сейчас же забери этого шарлатана на его место! Каждый — на свое место! Каждый — на свое место!
Эти крики были, понятное дело, излишни, поскольку старая служанка все это время стояла в дверях, дивясь редкостному развитию сюжета отношений
Комната Леонтин, находившаяся не в самом доме, а в углу двора, возле задней калитки, не отличалась от комнаты хозяйки ни размерами, ни меблировкой. Эта комната тоже была очень большой, и вдоль стен ее были так же расставлены старинные кровати, старинные черные часы так же стояли в углу, движениями медного маятника медленно отсчитывая мгновения, мерно сменяющиеся в неподвижном воздухе, пропитанном древними ароматами, и так же, как и там, ночная тумбочка была приставлена к изголовью его кровати. Только в этой тумбочке и заключалось различие между двумя комнатами, что и открылось ему во всем великолепии, когда вечером, отворив ее дверцу, он, к своему изумлению, обнаружил ночной горшок. И так же, как не чаял он найти возле своей кровати ночной горшок, никогда не представлял себе, что столь великолепные ночные горшки вообще существуют на свете. В отличие от знакомых ему с детских лет эмалированных ночных горшков с черными железными глазками, смотрящими на мир из всех мест, где эмаль была отбита, этот был сделан из цельного белоснежного фарфора, украшенного венком алых, розовых и желтых роз и расцветавшего по кромке венком фиалок и зелени. Вся комната стала ему близкой и милой при виде сего скромного великолепия, хранящегося в ночной тумбочке, и когда он взял его за ручку и вынул из хранилища и поставил на стол, то захлестнуло его изобилие благодати, переполнявшей сей сосуд. Кто богат? Раби Йоси говорит: всякий, у кого есть нужник вблизи стола[80]. Новая боль, рожденная новым взглядом, разрушила древнее богатство тепла и уюта, оставшееся в далеком детстве рабби Абайе[81] и не понятое Гавриэлем в его собственные детские годы, когда он отправлялся по большой нужде в дедушкину уборную. Как видно, от избытка чувств, вызванного чудесным ларчиком, который дедушка сделал ему в подарок, ему вдруг приспичило, и дедушка повел его в находившийся с противоположной стороны здания нужник, через темный, пахнущий сыростью и мочой проход под сводчатым потолком.
— Я теперь уже знаю, где уборная, — сказал он дедушке. — Ты можешь вернуться в мастерскую.
Но дедушка остался стоять за дверью, и пока Гавриэль там какал, дедушка продолжал стоять рядом, напевая, чтобы его приободрить, словно он был младенцем, трусишкой, который боится остаться один во мраке нужника.
— Сказал ведь я тебе вернуться в мастерскую! Сказано тебе, что я не маленький и не боюсь остаться в нужнике один! — закричал он на дедушку в досаде, заставившей его в тот момент начисто забыть радость по поводу чудесного ларчика.
Тогда дедушка рассказал ему про Абайе, никогда не видевшего ни отца, ни матери, потому что родился сиротой. Когда мать зачала его, умер его отец, а сама она умерла родами. Воспитательница его была женщина разумная, добросердечная и жалостливая, и растила она для него ягненка, чтобы ходил с ним вместе в нужник и рассеивал страх. Когда Абайе вырос, он сказал, что входящий в нужник должен обратиться к ангелам-хранителям с молитвой, смиренно упрашивая их: «Храните меня, храните! Помогите мне, помогите! Поддержите меня, поддержите! Подождите меня, подождите, пока войду я и выйду, ибо так свойственно человекам».
— Но ведь он же был еще маленьким, когда ходил в уборную со своим ягненком, — сказал Гавриэль. — К тому же он был сиротой и поэтому чувствовал себя таким одиноким. Из-за того, что папа с мамой его покинули и умерли, он и боялся, что ангелы тоже его покинут. К тому же мы ведь уже знаем, что на свете нет ангелов, что это — суеверие. Воспитательница рассказывала ему, что добрые ангелы его все время охраняют и всюду ходят за ним, чтобы он не боялся ходить один. К тому же чего там бояться, в нужнике?
— Есть такой бес из нужника, — ответил дедушка. — Об этом написано в Гемаре. Звать его Бар-Ширикай Пандай. Этот бес рожден из львиной отваги, и тот, у кого острый глаз, может разглядеть его на голове льва и на носу львицы. Если человек сидит в нужнике и вдруг увидит перед собою этого беса, он должен сказать: «У льва на голове и у львицы на носу нашел я его, о грядку порея молотил я его и челюстью осла колотил я его». Тот, кто так скажет, станет героем под стать Самсону, растерзавшему собственными руками льва и челюстью ослиною убившему тысячу человек. Бес его испугается и удерет.