Лето на улице Пророков
Шрифт:
— Я знаю, что это смешной вопрос, — сказал Гавриэль. — Но все равно, скажи-ка мне, пожалуйста, веришь ли ты в бессмертие души?
— При чем тут вера? — ответила Леонтин. — Я вижу и знаю, что видят мои глаза.
Гавриэль не вполне ее понял.
— Так значит — не веришь? — спросил он.
— Конечно не верю, — сказала она. — Я-то думала, что ты уже заметил, что я еретичка и оттого патронесса вечно на меня так серчает. Для меня нет ничего, кроме того, что видят мои глаза и что я знаю.
Она снова залилась смехом, и Гавриэль начал понимать хозяйку фермы, иной раз просто выходившую из себя от смеха Леонтин. Смеясь, она указала на тумбочку, хранившую в своих недрах великолепный ночной горшок, и, когда смех утих, сказала:
— А я приготовила тебе ночной горшок, потому
Гавриэль рассердился и нетерпеливо попытался вернуть ее к прежней теме.
— Значит, глаза твои видят, что человек умер и похоронен, и ты знаешь, что это конец истории. Был, и нету!
Он вышел из комнаты в ночь, не дожидаясь нового безудержного взрыва хохота.
Он проснулся от запаха доброго крепкого кофе и увидел Леонтин, с сияющими глазами подающую ему завтрак в постель. Земля не разверзлась и с радостью готова была вынести рабыню, похитившую у своей госпожи честь подавать утреннюю трапезу высокому гостю, забывшему, что перестал быть гостем, просыпающимся в кровати хозяйки, и скатился до положения прислужника прислужницы.
— Ну нет, Леонтин! Нет и нет. Не ты должна меня обслуживать, а я тебя. Боже мой, что это происходит?!
Стрелки больших черных часов выкроили на циферблате прямой угол девяти часов. А ведь он должен вставать на работу в шесть утра.
— Ты забыла разбудить меня на работу! — воскликнул он и рывком сел в кровати.
— Не я забыла, а ты забыл, — сказала Леонтин. — Ты забыл, что сегодня воскресенье — день отдыха.
Тут он обратил внимание и на белые кружевные крылышки ее выходного платья, и на традиционный бретонский кружевной чепец на ее голове, похожий на маленькую очаровательную башенку, и на запах белых, розовых и красных гвоздик, которые она сорвала в саду и поставила в вазу на столе и во все банки на этажерках.
Запах гвоздики Гавриэль любил больше запахов всех других цветов, кроме жасмина.
— Мой сын Марсель любил гвоздику больше всех цветов, — сказала она. — А нынче, в этот час, в девять утра, исполнилось двадцать лет со дня его смерти. Он погиб в первом бою на Марне.
С улыбающимся, как обычно, лицом и с сияющими глазами она рассказала ему историю того дня. Поутру она стояла вон там, в углу комнаты, и поправляла часы, которые остановились в эту минуту. Когда она дотронулась до маятника, в глазах у нее потемнело, дыхание прервалось, и она услышала, как ее сын Марсель кричит: «Мама, мама, мне нечем дышать!», и увидела, как он исчезает под клубящейся земляной лавиной. Она увидела его умирающим с расстояния восьмиста километров и поняла, что теперь ей остается только ждать, когда его имя появится в очередном списке погибших, но имя его не появилось. Вместо этого неделю спустя он оказался в списке без вести пропавших, и только по прошествии нескольких недель, когда снаряды немецкого контрнаступления взрыли завалы прежнего наступления, был обнаружен труп юноши, заживо похороненного под грудой земли. Мужу она об этом не рассказала, потому что тогда он лежал больной и от этой болезни уже не оправился. А кроме того, муж ее был «чувствителен к духам» еще со дня смерти Лизетт, их старшей дочери, умершей в детстве от воспаления легких за пятнадцать лет до гибели Марселя. Однажды ночью, когда муж ее вышел по нужде под дуб, что за оградой, он увидел, что мертвая Лизетт стоит перед ним. С перепуга он убежал домой без штанов, что остались в поле. Милая малышка Лизетт была ей так дорога, что и она захотела ее увидеть. Обливаясь потом и дрожа от страха, Леонтин вышла посреди ночи в поле и стала кричать: «Лизетт! Лизетт! Иди ко мне, Лизетт, я хочу тебя увидеть, Лизетт, Лизетт!» Но Лизетт не пришла. Из ночи в ночь Леонтин в страхе и надежде выходила в поля и кричала «Лизетт, Лизетт», пока не стали говорить, что она сошла с ума от горя, но Лизетт не приходила. Она перестала ходить в полночь в поля и звать ее и перестала надеяться. Однажды летней ночью, сидя за вышиванием рубашки, она подняла глаза и через открытое окно увидела, что Лизетт стоит у калитки. Увидев Лизетт, она выронила из рук вышивание и бросилась к ней самым прямым, коротким и быстрым путем — через открытое окно.
— Мне
— Когда я тебя снова увижу? — спросила Леонтин.
Но Лизетт уже исчезла, и Леонтин поняла, что та вернется к ней как только сможет. И действительно, она возвращалась еще дважды, пока не оделась новым телом явившегося в мир младенца, как говорят у нас в деревне: «Ребенок помер — ребенок родился». Душа умершего ребенка не задерживается надолго, как душа взрослого человека, которой приходится порхать по миру голышом целыми веками. И только вернувшись домой, Леонтин почувствовала боль в колене, потому что, когда она прыгнула из окна, колено ударилось и треснуло, и до сего дня она не может его согнуть. Душа Лизетт оделась новым телом младенца, родившегося через четыре месяца после ее смерти, ну а Марсель, который, когда погиб, был уже взрослым мужчиной двадцати одного года, все еще мешкает, вот уж двадцать лет после смерти, и радует сердце матери своими сказками и развлекает ее своими проделками, ведь он большой проказник, а иногда еще запевает одну из тех новых песен, что выучил в полку. Патронесса, которая ничего не видит и не слышит, кроме себя самой, коровьего мычания, куриного кудахтанья да набора всяких глупостей из воскресных проповедей этого пьяного дурака, отца Лагофика, всегда спрашивает:
— Ты не боишься всех этих своих духов? Если б, например, мой покойный муж (так она мне говорит) возник передо мною на кухне, я б на месте замерла со страху.
А я ей говорю, что если бы она и вправду любила мужа, то осилила бы страх и сама захотела бы его видеть. В чем ее несчастье? Несчастье-то ее в том, что она верит всем глупостям, которые городит отец Лагофик. Когда тот начинает в своей проповеди осыпать огнем и серой всякое колдовство и ведьм, что вызывают души мертвых, патронесса бледнеет, начинает трястись от страха и боится смотреть в мою сторону. А, вот и она — уже готова идти к мессе, только меня и ждет.
И действительно, в тот же миг послышался голос хозяйки:
— Леонтин, Леонтин! Если ты не пойдешь немедленно, мы опять опоздаем в церковь!
Гавриэль смотрел в окно на двух старушек, шедших рука об руку в церковь на воскресную мессу. Чем более удалялись они от дома и приближались к церкви, тем больше старился облик хозяйки и молодел облик Леонтин. Согбенная под гнетом старческого бессилия и тяжестью бед и хозяйственных забот, хозяйка фермы висла на руке стройной Леонтин, бодро шагавшей, невзирая на несгибаемое левое колено, и вопреки смертельному страху опоздать на молитву то и дело останавливалась и выговаривала своей служанке:
— Перестань нестись, как конь в конюшню! Ты ни капельки не считаешься с моим состоянием.
По дороге из церкви домой фермерша выглядела еще согбеннее, а Леонтин шагала еще бодрее и веселее. Входя в комнату, она принялась напевать песенку «Это записано на небесах, это записано на небесах» и, легким движением руки распустив под подбородком тесемки своего чепца, подкинула его кверху, словно выпуская огромную белую бабочку, взлетевшую к потолку и опустившуюся на красные гвоздики в середине стола.
«Зеленая у нее душа», — по-арабски произнес про себя Гавриэль. Лишь один раз в жизни слышал он это выражение, произнесенное по-арабски, когда мальчиком лет десяти прислушивался к разговору своего папы с судьей Даном Гуткиным. Отец, придвинувшись к приятелю, прошептал ему что-то на ухо, и оба громко расхохотались, а Дан Гуткин хлопнул себя обеими руками по коленям и со смехом воскликнул по-арабски:
— Иегуда Проспер-бек, зеленая у вас душа, вот как жив Господь, зеленая у вас душа!
Потом папа объяснил ему, что судья воспользовался арабским выражением, означающим душу молодую, как молодой и свежий сорняк ярко-зеленого цвета, полный соков жизни. Сейчас при виде руки, подкидывающей кверху белое кружево, Гавриэлю стало ясно, что возраст души Леонтин вовсе не соответствует возрасту ее тела и не зависит от него, принадлежа совершенно иному летосчислению, и, когда это тело прекратит свое существование, душа Леонтин покинет его такой же молодою, как и в тот день, когда впорхнула в него зеленым мотыльком.