Лев на лужайке
Шрифт:
— Не люблю твою пафосность! — сердито сказал Валька Грачев. — Можно придуриваться и придуриваться, но не бесконечно же, Никитон. Хочешь реаль?
— Хочу.
— Поздравь меня — и хватит трепаться!
Я ответил:
— Как прикажете, сир, как желаете, сир.
Он еще больше обозлился:
— Да ну тебя к…
— Куда, Валюнчик?
— Туда, где кочуют туманы.
— Понятно! Затаим в душе некоторое хамство. Слушай, Валюн, мне нужна новая хавира, знаешь адресочек?
— Знаю. Красная Пресня. Могу заделать, но без звуков, понял, Никитон?
— Понял.
— А что ты понял, Никитон?
— Что нельзя издавать звуки. А он, любовный
— Лепет можно. Только без любовного скрежета.
— Что же это получается? Комната в общей квартире? Ну знаешь, дорогой, такого добра…
Он меня перебил:
— Отдельная, отдельная однокомнатная квартира, но за стеной — знаменитый фотокорреспондент гражданин Кригер. Хороший мужик, но шума не любит… Знаешь, Никитон, твоя Нелли Озерова на меня производит неизгладимое впечатление.
— То-то же, карьерист несчастный! Между прочим, у нее появилась чернобровая подруженция, тебе мы можем услужить.
Он родился трусом, жил трусом и помрет — много позже меня — трусом. Валька Грачев как бы рассеянно сказал:
— Да ну тя, Никитон, твои шуточки…
— Хороши шуточки, когда подруженция поливает себя французскими духами.
— Чего?
— Кандидат экономических наук, работает в сфере торговли, некрашеная блондинка, кожа замечательная, талия — сорок шесть, не более. Не будь Нельки…
— Ты нарвешься, Никитон!
— Не пужай, Грач, ты не можешь понять душу тонкого человека. О ты, зловещий эмпирик и вульгарный материалист!
… Я шутил, но дело так и обстояло. Работая только и только на карьеру, он не сумеет сделать из жизни роскошный пир труда во имя благородной цели — газеты «Заря». Ему будет, в сущности, скучно жить, моему другу Вальке Грачеву, и я ничем не смогу ему помочь. Ничем! Он ведь считал, что я всегда придуриваюсь, сам дурак несчастный! А я всю жизнь острил, чтобы скрыть свою глобальную серьезность, — вот какое дело! О моей серьезности можно поговорить отдельно, это тема для разговора, и пресерьезнейшего разговора. Нет, моя внутренняя серьезность — моя добродетель. Можно обвинить меня в семи смертных грехах, сказать: серьезность — свойство глупости, качественная недостаточность человека как мыслящего существа и так далее и тому подобное. Юморить я умею, однако моя способность к юмору ограничена, сам знаю об этом, но не понимаю, где начало моей ограниченности, — это, наверное, и есть предел моей самообороны. Несколько раз в жизни я терял чувство юмора, но только не на «синтетическом ковре» моего диагноза, — слишком часто, кажется, я об этом вспоминаю. Короче, с чувством юмора у меня неблагополучно. Сам себя кляну за это…
— Не испытывай судьбу! — вдруг пафосно сказал Валька Грачев. — Какие-то икарийские игры…
Я сказал, глядя Вальке в переносицу:
— Не учите меня жить, парниша. На этом кончается мой интеллект… Теперь поговорим за жизнь, Валюн. Ты хочешь, чтобы я шестерил под тобой, — это первый вариант. Второй: хочешь ли ты шестерить подо мной? Все-таки базис, понял?
Он сказал:
— От перемены… Никита, я же просил тебя не придуриваться, надо и границу знать, ей-богу. Хоть пять минут побудь серьезным.
Я и в самом деле сделался серьезным. Он сказал:
— И все-таки ты играешь с огнем, Никита! Иван Иванович Иванов не терпит супружеской неверности. Твой кобеляж тебе выйдет боком — это-то ты понимаешь, легкомысленное существо?
— Ах-ах, сколько слов на одну паршивую мысль! Заткнитесь, Грач, без советов обойдемся… —
Я сказал:
— Ты отстал от эпохи, Грач, ты от нее безбожно отстал, и ничем я тебе помочь не могу при всем жарком желании. Ты — архаизм. Так веди себя соответственно, помалкивая в тряпочку.
Он бледнел и краснел, он только и только делал карьеру, а его философская эрудиция была так оторвана от жизни, что ее можно было применять только для горстки избранных эрудитов же. Я со сдержанным торжеством сказал:
— Можешь утереться своей эрудицией, а мы как-нибудь проживем Академией общественных наук. Я теорию сдавал на сплошные пятерки. И хватит!
— Чего хватит?
— Дурацкой полемики. Мы были друзьями и останемся друзьями, если не схватимся за бутерброд с маслом с двух концов, понял?
— Ничего не понял.
— Вот оно, абстрактное мышление. Ей-богу, тебя надо переучивать. В чистый лист превратить и переучивать… Кстати, как Ксения?
Он помрачнел:
— Плохо, Никитон! Давление нижнее — сто, кружится голова, ничего не может делать по дому… Думаю отправить ее в Карловы Вары.
— Прекрасно! За чем же дело стало?
… Ксения, жена Вальки Грачева, вернется с известного курорта совсем больной, что-то в ней надломится, и она на долгие годы останется медленной и недейственной; слава богу, дочь Вальки Грачева станет вести его сложное хозяйство, так как Валька в быту сибарит, и крупный сибарит: любитель деликатесов, белейших рубашек, костюмов без единой пылинки, блестящих туфель и так далее. Замашки у него чисто плебейские — вот так история… Я сказал:
— Ты бы не тянул с Карловыми Варами?
Он ответил:
— Послезавтра уезжает.
… Со своими оторванными от жизни знаниями, больной женой, Валька Грачев, мне тогда казалось, не представлял серьезной опасности. Как я ошибся! И все самонадеянность, переоценка собственных сил, вагановское зазнайство, не знающее границ реальности! Я еще потом хлебну лиха, когда придет пора ждать вызова на собеседование…
… Со временем в Карловы Вары поеду и я, и не потому, что могут чем-то помочь: просто мне захочется пожить в Империале, спускаться на фаникулере, стоять на берегу Теплой, наблюдая, как в воде ходят небольшие, но сильные рыбы. Будет и тихо и курортно, у меня хватит времени на мысли, обдумывания, размышления, на арифметические расчеты, сколько я еще протяну на этой теплой и круглой земле. Я успокоюсь в Карловых Варах, найду равновесие, чужая природа знаменитого курорта убедит меня в том, что можно расставаться с миром, полным рек и озер; правда, однажды тихонько заплачу: произойдет это, когда мне попадет на глаза картина Левитана «Вечерний звон». Вот что мне не захочется покидать, каким бы я ни был сверхжелезным парнем… «Вечерний звон» вызывает мысли о бесконечном отсутствии в этом мире, о вечности смерти — это сверхбольно, это трудно пережить…
Между тем жизнь продолжается, я сижу в кабинете с Валентином Ивановичем Грачевым, Валькой Грачевым, и соображаю, на что он годен с его переизбытком знаний партийной работы и работы по отделу пропаганды? Незнание жизни — вот что его подведет в обозримом будущем, так-то вот.
Но надо было кончать беседу с Валькой Грачевым:
— Наше пари продолжается, если ты не возражаешь.
Он ответил:
— Естественно! — И славно улыбнулся. — Мы идем ухо в ухо.
Я рассмеялся: