Лев Толстой: Бегство из рая
Шрифт:
«Левочка нездоров, ты уехала». (Письмо к сестре.)
Бесценным психологическим документом является переписка Л.Н. и С.А. во время лечения Толстого в Башкирии.
Если первая поездка в степь, безусловно, диктовалась необходимостью (он буквально надорвался на изучении греческого языка), то последующие ежегодные поездки и покупка самарского имения (не вызвавшая в С.А. энтузиазма) говорили о том, что в дикой степи Л.Н. чувствует себя лучше, чем дома, в Ясной Поляне. Степной воздух, кумыс, баранина, конные прогулки, остатки древнего кочевого быта – всё это благотворно отзывалось в Толстом и возрождало к жизни. Возможно, плывя от Нижнего до Самары на пароходе,
С.А., с ее крайней чувствительностью к подобным «знакам» в настроении мужа, не могла не заволноваться на этот счет. Поехать с мужем она не могла, будучи больной после родов. (В 1873 году она поедет с грудным младенцем на руках.) Явной обиды тут быть не могло, но обида всё-таки была. Любые отъезды Л.Н. воспринимались женой болезненно. Вспомним, какая страшная ссора произошла между Кити и Левиным, когда он собрался поехать без нее к умирающему брату. Когда осенью 1869 года Толстой отправился в Пензенскую губернию посмотреть имение для покупки, он получил письмо из Ясной Поляны:
«Находят уже на меня минуты, когда вовсе прихожу в отчаяние, что тебя нет, и что с тобой, милый Левочка, особенно, когда кончится день и усталая остаешься вечером одна с своими черными мыслями, предположениями, страхом. Это такой труд жить на свете без тебя; всё не то, всё кажется не так и не стоит того. Я не хотела писать тебе ничего подобного, да так сорвалось… А не хорошо тебе от меня уезжать, Левочка; остается во мне злое чувство за ту боль, которое мне причиняет твое отсутствие. Я не говорю, что оттого не надо тебе уезжать, но только, что это вредно; всё равно как не говорю, что не надо рожать, а только говорю, что это больно».
Намек на роды здесь вполне прозрачен. Это намек на то, что всякий отъезд Л.Н. есть маленькая несправедливость по отношению к С.А., связанной по рукам и ногам беременностями и детьми.
В письмах лета 1871 года она настойчиво уговаривает мужа оставаться в степи столько, сколько необходимо. В них много трогательной нежности и заботы о его здоровье. «Будь, пожалуйста, тверд, живи на кумысе подольше и, главное, не напускай на себя страха и тоски, а то это помешает твоему выздоровлению… Прощай, еще раз, целую тебя в макушку, губы, шею и руки, как люблю целовать, когда ты тут. Бог с тобой, береги себя, сколько возможно».
Всё же она косвенно намекает Л.Н. на ненормальность его длительной отлучки из семьи, но делает это устами его лучшего друга Дьякова. «В пятницу к обеду приехал к нам Дьяков с Машей. Он всё проповедовал о принципах супружества и упрекал мне и Тане, что мы расстались с мужьями на два месяца. Меня он не смутил. Для меня это слишком серьезный вопрос, и слишком больно мне было решиться на это, чтоб вопрос этот слегка обсуживать с Дьяковым. Если мы оба решились, то, стало быть, это так надо было. Но всё-таки Дьяков меня немного расстроил, и мне было неприятно».
Но самым важным является конец письма.
«Прощай, друг мой милый; уж я теперь ничего тебе не советую, ничего не настаиваю. Если ты тоскуешь, то это вредно. Делай, что хочешь, только бы тебе было хорошо. Старайся быть благоразумен и ясно видеть, что тебе может быть хорошо. Ты был уставши, ты вдруг переменил весь образ жизни; может быть поживши, ты будешь в состоянии быть опять не одной десятой самого себя, а цельным. Бог с тобой, мой милый друг, обнимаю и целую тебя. Если б я могла передать тебе хоть частицу своего здоровья, энергии и силы. Я никогда не помертвею. Мне довольно одной моей сильной любви к тебе, чтоб поддержать все нравственные и жизненные силы. Прощай, два часа ночи, я одна и как будто с тобой. Соня».
По крайней мере, в первые пятнадцать лет семейной жизни она не желала чувствовать себя слабой и страдательной стороной. Конечно, ее муж был для нее недосягаемой вершиной в творческом плане, но по-человечески она хотела быть если не выше, то, во всяком случае, сильнее. Да так оно и было в известном смысле. Ведь трудно представить себе, что перенесла его жена, когда в феврале 1875 года на ее руках умирал годовалый сын Николушка.
«Три недели продолжалась мучительная рвота, неделю Николушка был без сознания, и три дня были непрерывные конвульсии. Думая, что он кончается, я за неделю перестала кормить его грудью и с ложечки вливала ему в рот воду. Но он так жадно хватал ложку, что мне стало страшно, что ребенок с голоду умрет. Я дала ему опять грудь. Не могу вспомнить без ужаса, как этот ребенок, уже потерявший всякое сознание, как зверек, схватил грудь и стиснул ее своими острыми 7-ю зубками. Потом он начал жадно сосать. Вид этого потухшего человеческого сознания и идиотизм в глазах, которые еще так недавно смотрели на меня весело и ласково – был ужасен. И так я прокормила его еще почти неделю. За сутки до смерти все маленькие члены Николушки закоченели в неподвижном состоянии, кулачки сжались, лицо перекосилось».
Когда младенца хоронили на Кочаковском кладбище, была «страшная метель». «Я боялась за Льва Николаевича, он за меня».
Тем не менее горе, болезни и разлуки больше сближали супругов, чем спокойная, размеренная жизнь, когда Л.Н. целиком отдавался работе, как это было во время писания «Войны и мира» и «Анны Карениной». С.А. ценила это время и как будто мечтала о нем. Но неслучайно в ее дневниках и письмах к мужу и сестре столько тоски и печали. Ее муж был слишком избыточным для нее человеком, чтобы она могла всегда чувствовать свое родство с ним. Иное дело, когда он был слаб, болен и нуждался в ней…
Это было очень сложное семейное счастье. Толстой оказался не совсем прав, когда начал роман «Анна Каренина» с утверждения, что «все счастливые семьи похожи друг на друга». Похожи – да, но поверхностно, а не в глубине. Ведь пример его собственной семьи показывал, что каждое семейное счастье имеет множество глубоко индивидуальных составляющих, которые не подходят для состава другой семьи. Но Толстой был исключительно прав, говоря, что «каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». То, что произошло с семьей Толстых в конце 70-х – начале 80-х годов, действительно не имело аналогов.
Отречение Толстого
Духовный кризис, который переживает Толстой примерно с 1877-го по 1884-й годы (любые точные даты, конечно, условны) и который завершился первой попыткой ухода из семьи, его современники и более поздние биографы называли и называют по-разному. Для кого-то это был «кризис», для кого-то «эволюция», для кого-то «переворот», а первый биограф Толстого П.И. Бирюков называет это «просветлением». Но очевидно одно: в этот период Толстой невероятно меняется, и гораздо больше, чем после женитьбы.