Лев Толстой
Шрифт:
Толстого тревожила перемена, которая случилась с нею после возвращения из-за границы, где, порвав с любвеобильным и аморальным Валерьяном, она провела несколько лет, лишь в 1862 году ненадолго приехав в Россию. Он не очень верил в серьезность и глубину религиозного чувства, которым Маша теперь старалась поддерживать себя, и страдал, видя ее неприкаянность. Страстный темперамент, «дикость» — всем этим она была наделена в полной мере, и, думая о ней, Толстой, быть может, особенно ясно чувствовал, что та обустроенная, цветущая помещичья жизнь, которую энергично налаживает в Ясной Соня и которая так мила бывает ему самому, содержит в себе что-то несогласное с толстовской природой, что-то искусственное, подменное,
Суеверия, мистицизм, склонность к предчувствиям и предсказаниям, которую Таня сразу подметила у хозяйки Покровского, Толстому были чужды, и ему казалось, что все это лишь косвенный результат преследующих Машу несчастий. Ее душевное равновесие поколебалось всерьез и надолго. Уйти с тремя детьми от мужа, каким бы он ни оказался ничтожеством, было тяжело, и, хотя братья поддерживали ее в этом решении, наверняка оставались надежды на его покаяние и на примирение. Но Валерьян, совсем запутавшийся в своих любовных приключениях, зимой 1865 года умер в Липецке на руках своей последней пассии, мещанки, от которой у него тоже было потомство, и Толстой испытывал угрызения совести из-за того, что сознавал свое стойкое недоброжелательство к нему. «Бабушке» он с обычной в этих письмах откровенностью признавался: «Нет ничего хуже в смерти, как то, что когда человек умер, нельзя уж поправить того, что сделал дурного или не сделал хорошего в отношении его».
В Россию Мария Николаевна не решилась привезти крошечную девочку Елену, которая считалась ее воспитанницей. Крестил ее брат Сережа и дал ей свое отчество. Это была дочь Маши от виконта Гектора де Клена, с которым она познакомилась на водах в Экс-ле-Бен и находилась в связи несколько лет. Он был швед из очень родовитой, но обедневшей семьи, которая, конечно, рассчитывала поправить дела его выгодной женитьбой. Болезнь заставляла его проводить зимы на юге Франции или в Алжире: трижды ездила с ним в Алжир и Мария Николаевна. Чувство было сильным с обеих сторон, но семья виконта слышать не хотела о русской графине, обремененной долгами и детьми, да к тому же не получившей развода. В апреле 1864-го после трудного объяснения, при котором присутствовал приехавший к сестре Сережа, они расстались. Елене было полгода.
О том, что Маша ждет ребенка, узналось из ее письма, побудившего братьев к энергичным действиям. Было получено согласие Валерьяна на развод, дело утрясли с архиепископом. Толстой написал сестре письмо, полное нежности и заботы: «Кроме любви к тебе, всей той любви, которая была прежде где-то далеко, и жалости и любви, ничего не было и не будет в моем сердце. Упрекнуть тебя никогда не поднимется рука ни у одного честного человека». Он четко определил, как нужно поступать дальше: ребенка он забирает к себе, а Маша должна выйти замуж за человека, которого полюбила.
Но Гектор предпочел женитьбу по расчету. Прошло десять лет после их разрыва, когда они еще раз случайно встретились в Эксе. А вскоре был вечер в Ясной Поляне, когда Мария Николаевна вдруг вскрикнула, словно кто-то, подкравшись, ударил ее по спине. Через несколько часов пришла телеграмма: виконт умер.
Елена, оставленная кормилице, воспитывалась затем в швейцарских пансионах, и когда семнадцатилетней впервые попала в Россию, по-русски не могла сказать ни слова. Частые разлуки с нею, мысли о ее будущем были для Марии Николаевны страшно болезненны. Выдавались минуты отчаяния. В такую минуту она как-то призналась брату Левочке, что находится на грани самоубийства. «Боже, — писала она, — если бы знали все Анны Каренины, что их ожидает, как бы они бежали от всех минутных наслаждений, которые никогда и не бывают наслаждениями, потому что все то, что незаконно, никогда не может быть счастием».
Спасла ее вера, которая с годами становилась все более истовой.
Она не пропускала ни одной службы и очень любила совершать паломничества. Весь путь к какой-нибудь дальней обители проделывала пешком, ночуя в экипаже, где везли припасы, а случалось, и на сеновале. Подолгу беседовала в деревнях с богомольными старухами и не допускала никаких насмешек над их рассказами о чудесах. Тане Берс запомнилось, как по дороге в Мценск в то тяжелое лето 1865 года на постоялом дворе какая-то баба Матрена говорила про порченых из соседнего села и про то, как их исцелили, сведя к угоднику. Мария Николаевна слушала очень внимательно и очень боялась, как бы рассказчицу не обидела скептично настроенная молодежь.
Когда выросли и вышли замуж обе дочери от Валерьяна, а сын Николай, подав в отставку после недолгой армейской службы, начал хозяйствовать в Покровском, Мария Николаевна, как-то устроив дела Елены, полностью ушла в духовную жизнь. Ее все больше томило будничное существование, казавшееся пустым и бесцветным; приезжая в Москву, где подолгу жила, она часами говорила со своим врачом-гомеопатом Трифоновским, настроенным возвышенно, отчасти мистически, и не без его влияния, усиленного протоиереем Валентином Амфитеатровым, отцом будущего писателя, начала очень серьезно думать о монашестве. Решение окончательно созрело после знакомства со знаменитым старцем Амвросием из Оптиной пустыни, тем самым, кого считают прототипом старца Зосимы из «Братьев Карамазовых».
Софью Андреевну, всегда испытывавшую к ней смешанные чувства, раздражали эти настроения золовки. Вот ее дневниковая запись 1891 года, когда Мария Николаевна гостила в Ясной: «Только и говорит, что о монастырях, отце Амвросии, Иоанне Кронштадтском, о действии того или иного образочка, о священниках и монашенках, а сама любит и хорошо поесть, и посердиться, и любви у ней нет ни к кому». Видимо, в тот день между ними произошла какая-то стычка. Сестру Толстого можно было упрекнуть в чем угодно, только не в эгоизме.
В октябре 1889 года Мария Николаевна поселилась в Белёвском женском монастыре, откуда писала брату Левочке, что именно здесь надеется она со временем найти то, что ей нужно. И поясняла: «Вера в Духа Святого уяснит многое, во что тебе и подобным тебе кажется невозможным верить и во что я верю слепо, без колебания и рассуждений, и нахожу, что верить иначе нельзя».
Они с братом так и не сошлись в этом пункте, и, предвидя его возражения, Мария Николаевна заранее не соглашалась с тем, что на самом деле важно «просто наше нравственное чувство, действие нашей души, и что это зависит от нашей воли». Оба не отступили от своих убеждений. Из Белёва Мария Николаевна перешла в Шамордино, где келью для нее строили по указаниям самого Амвросия. А Толстой, навещая сестру, посмеивался над строгостями монастырского устава и говаривал, что собралось шестьсот дур на одну умную — ею он признавал игуменью.
Отношения между ними, однако, остались самые заботливые и нежные, даже после того, как Толстого отлучили, что для его сестры было страшным горем. В Ясной монахиня Мария проводила по несколько недель каждое лето, последний раз — в 1910 году. И Лев Николаевич ее навещал, бывая в соседней Оптиной пустыни, а после своего ухода навестил сестру Машу, и у них был долгий разговор в ее одноэтажном бревенчатом монашеском доме. Последний разговор.
Между ними, младшими из детей Николая Ильича, было полтора года разницы, и пережила Мария Николаевна брата тоже на полтора года. В закрытом после революции, разграбленном, заброшенном монастыре ее могила затерялась, и когда по прошествии восьмидесяти лет принялись восстанавливать порушенное, с трудом удалось отыскать место погребения под кучами мусора и засохшего навоза.