Либидинальная экономика
Шрифт:
Между тем варроновская народная театрика ни в коей мере не предполагала в своей сценографии подобного распределения функций. Если младой супруг подстрекает Виргиниенсию развязать пояс юной женщины, которую он собирается лишить девства, неужели за этим можно усмотреть непристойность, шутовство и лживость? Разве не очевидно, что под именем Виргиниенсия выступают и нетерпение vir desiderans [6] , и не менее выведенное из себя, но более изумленное ожидание virgo [7] , и развязывание распускаемого пояса, и, поверх него, обустройство другого узла, готового завязаться между руками, плечами, животами, бедрами, между introitus и exitus [8] ? Виргиниенсия – это крик, испускаемый всем этим сразу, крик, складывающийся из нескольких несовозможных криков: пусть она откроется, пусть он возьмет меня, пусть она сопротивляется, пусть он нажмет, пусть она разожмется, пусть он начнет и пусть остановится, пусть она подчиняется и командует, пусть это будет возможно и как бы невозможно, мольба и приказ, о, что может быть могущественнее, делай то, чего желает желание, будь его рабом, включайся, я дам тебе имя.
6
Жаждущего
7
Девы (лат.).
8
Проникновением и извлечением (лат.).
И для каждого подключения – божественное имя, для каждого крика, интенсивности и подключения, доставляемых жданными и нежданными случаями, – мелкий бог или богиня, мелкое божество, которое, кажется, если смотреть на него печально выпученными платонико-христианскими глазами, ничему не служит, которое действительно ничему таки не служит, но является именем эмоционального перехода. Тем самым в любых обстоятельствах есть место божеству, в любом подключении – половодью аффектов. Но Августин, перейдя в лагерь великого Нуля, во всем этом уже ничего не смыслит, он хочет смирения и призывает к нему, оставьте либидинальную ленту, говорит он, только одно заслуживает аффекта, это мой, только мой Нуль, мой Другой, именно через него к вам приходят все ваши эмоции, вы обязаны ими ему, давайте же, сохраните их за ним, верните их ему, он их у вас, искупитель, выкупит. И чего же хочет наш христианин? Пренебрежения подключением и чуть ли не отключения: ближний, что за чудное слово! Другой помещен в атмосферу аффективного отдаления, потом возвращен как можно ближе своеобразным и парадоксальным усилием, называемым caritas [9] , потому что оно дорого стоит (мы даем без возврата, раздаем расстояния удаления, собирает же данности и извлекает из них прибыль Нуль). С этим отключением не остается единичностей. У caritas есть ответ на все. Вот почему все оказывается обесцененным, расщепленным на свою видимость, ставшую древним богом, Виргиниенсией, Приапом, шутом, и на свою сущность, нового бога, центральный Нуль, постановщика сцены.
9
Уважение, почёт, любовь, привязанность (и ее предмет), но также и дороговизна, высокая цена/ недостаток, скудость (лат.).
По видимости бред или безумие, по сути же божественные намерения. Послушайте отца Церкви, который пытается расщепить интенсивности: «По их мнению, Либер назван так от освобождения (liberamentum), потому что по его милости мужчины освобождаются от семени, когда испускают его при совокуплении (…) Либеру, сверх того, предлагают и женщин, и вино для возбуждения похоти. Поэтому вакханалии отправляются с величайшим безумием. Сам Варрон сознается, что подобные вещи могли твориться совершающими вакханалии не иначе, как при умственном исступлении, nisi mente commota (…) Таких вещей не делали и в театре. Там играют, но не безумствуют; хотя, впрочем, считать богами тех, которые услаждаются театральными играми, достойно безумия, simile furoris». Вот как милейший Отец (О граде Божьем, VI, 9) предуготовляет общее заточение видимостей под именем симптомов. Обесценивание данности функционирует сполна, то есть впустую: движение сил становится потрясением рассудка, а вскоре и dementia и amentia [10] . Язычники называли его Дионисом и Вакхом, именами не подлежащих оценке единичностей. И отметьте паралогизм Августина, запинающуюся манеру все же оказать честь силе их театрики: вакханки были объяты неистовством; этого не видно в театре, где всего лишь играют; хотя театральные игрища таковы, что могут понравиться только богам, в свою очередь охваченным furor [11] . Непосредственное и вполне языческое следствие: furor божественен, божественное есть furor; как в священных ритуалах, так и в сценических играх нет ничего, что не включалось бы под особым именем в траекторию побуждений, как нет и ничего, что осталось бы подобной траекторией не охваченным. Здесь мы ловим Августина на том, что он, дабы произвести объем и камеру присутствия/отсутствия, загибает либидинальную ленту на самое себя. Для окончательного расчета понадобится, чтобы интенсивности были профильтрованы и занесены в актив великого Нуля. И мы видим, что это ему не удается, не удается установить разницу между игрой и неистовством, симулякром и истиной, шутовством и серьезностью.
10
Помешательством и сумасшествием (лат.).
11
Неистовство, безумие (лат.).
Сей бандитский бандаж, это утверждение ленты пишется с болью, от которой дрожит рука. Вслушаемся в нее, она, несомненно, куда важнее, чем то, что говорится. Эта боль – отнюдь не уныние и не потеря сил, совсем наоборот. В ней отпечатывается расход существенных порций энергии, затрачиваемых на то, чтобы сделать приемлемым нечто неприемлемое, возможно, само это накопление сил. Плакать, вопиять – все это на расстоянии вытянутой руки. Накапливаются – в то время как рука заводит свое перо все дальше в Дионисовы рощи – фигуры, фигуры жизни и смерти, то есть по сути та же энергия, уловленная на мгновение и навсегда; и они, повелительницы диких зверей, ее пожирают. Египетское лицо, грива из Негева, андрогин цвета бистр, неуступчивая самочка, совсем ребенок.
Вокруг этой боли, возможно, центрируется новое, поистине жуткое стечение обстоятельств: вчера вечером, этой ночью то же самое бесстрастно вглядывающееся невесть куда египетское лицо почернело. Лик юной женщины стал посмертной маской молодого мужчины, чье тело надсмотрщики – те самые, которые на протяжении добрых двух лет надзирали за ним и избивали в тюрьме на островке у африканской литорали, – просто предали земле, после того как отец, осмотрев его, отказался признать их версию самоубийства. То же самое лицо, такой же узкий лоб, большой, слегка искривленный нос и массивное окрест него лицо абиссинских пропорций, то же изящество прикуса. И лицо говорило, все время, пока она молчала, изворотливо, ускользая от смерти и разыскивая ее потоками слов, говорило как негр, расставляя все новые и новые ловушки слов, но речи его оставались настолько вкрадчивыми и властными, что вели к зримым последствиям, в точности как физические воздействия. Если бы его смерть могла
12
Имени (лат.).
13
Имеется в виду Омар Блонден Диоп (1946–1973), левый активист, снявшийся, в частности, в фильме Годара «Китаянка» и принимавший деятельное участие в событиях 1968 года в Париже. Вернувшись на родину в Сенегал, активно выступал против профранцузской политики президента страны Леопольда Сенгора; в 1972 году был приговорен специальным трибуналом к трем годам лишения свободы по обвинению в терроризме и шпионаже и заключен в тюрьму на острове Горе. По официальной версии повесился в своей одиночной камере в ночь с 10 на 11 мая 1973 года.
И это напряжение, в первую очередь затруднение и нетерпимость, ассоциируется с несовозможностью всех таких синхронных фигур. Нужно быть уж совсем христианином и круглым дураком, чтобы представлять себе этих римлян и негров похотливыми недотепами, впавшими в грязный разврат простаками. Это страдание от избытка – страдание вакханок, оно происходит от несовозможности фигур, масок, которые вместе занимают одно и то же пространство и время и потому обнаруживают либидинальную ленту, ибо подобная несовозможность, когда одновременно утверждаются как-никак различные части предполагаемого органического тела, или, если угодно, когда одновременно утверждаются секции психического и социального аппарата, которые вообще-то должны утверждаться только раздельно или последовательно, просто непереносима. Не потому ли, что она является распадом единства, предполагаемого синтеза? Для нас, пришедших много позже, накопивших несколько веков, почти два тысячелетия заживляющих навыков, поставляемых религией, религиями, метафизикой, капиталом, в театральной теологии пошло ко дну не что иное, как самотождественность. Не может ли быть, что всякая интенсивность оборачивается страданием только потому, что мы религиозны, этакие монахи Нуля? Даже сказать себе это уже, возможно, будет утешением.
Что нам, либидинальным экономистам, грозит, так это сфабриковать из сего утешения этакую новую мораль, провозгласить и довести до всеобщего сведения, что либидинальная лента хороша, что циркуляция аффектов радостна, что анонимность и несовозможность фигур шикарны и свободны, что всякая боль реакционна и таит в себе яд вышедшей из великого Нуля формации – как раз это я только что и сказал. Ибо надобность тут не в той или иной этике. Быть может, в некоем ars vitae [14] , молодой человек, но уж тогда в искусстве жизни, в коем надлежит подвизаться в качестве художников, а не пропагандистов, авантюристов, а не теоретиков, проводников гипотез, а не цензоров.
14
Искусстве жизни (лат.).
Нам даже не нужно говорить: великий Нуль, какая гадость! В конце концов, это фигура желания, и где мы должны обосноваться, чтобы отрицать за ним это качество? В каком другом, не менее террористическом Нуле? На искривленной, наэлектризованной, колеблемой лабиринтной ленте обосноваться невозможно. Нужно проникнуться тем, что инстанцирование интенсивностей в исходном Ничто, в Равновесии, как и складывание целых частей мёбиусовой либидинальной ленты в формы театрального объема, проистекает не по ошибке, не от иллюзии, не по злобе, не наперекор принципу, а опять-таки из желания. Что постановка представления есть желание, что на сцену, в застенок, в тюрьму, на завод, в семью, к розыгрышу приводит желание. Что желанны господство и исключение. Что в этих же раскладах способны инстанцироваться и предельные интенсивности. Что черное фараоново лицо претерпело смерть, взыскуемую им метаморфозу, стало той смертью, коей оно и было. Нужно суметь понять это, а не отбрасывать, ибо именно неприятие, вынос наружу и продлевает театральность как тень, отбрасываемую на либидинальную ленту. Но неприятие это с необходимостью сопровождается установкой точки зрения на Нуль, на пустой центр – место, откуда все полагается зримым-умопостигаемым, место знания.
Круговращение черты
Итак, имеет место боль несовозможности. Она куда древнее, чем на то указывает слово «несовозможность». Которое стремится уверить, будто исток сей боли логичен, что он в насилии над совозможным, в одновременном утверждение этого и не-этого. Конечно, при занятии пространств, доселе слывших взаимоисключающими и тщательно разъединенными, не обходится, как хорошо известно наиболее проницательным математикам и логикам, без толики страдания: достаточно вспомнить историю с мнимыми числами, нечеткими множествами, логикой индивидов. То же самое и у художников, когда Клее, например, раскрывает на живописной подложке куб в перспективе как одну, как десять разнородных коробок, совместно представленных с пяти или шести точек зрения. Толика страдания, но все же не эта боль, а как бы ее негатив: боль, возвещенная a contrario [15] в пространствах не-боли. Там, где понятие некогда строго разграничило это и не-это, провело границу, определив тем самым зону точек, каковые суть не это и не не-это, нейтрализованных точек, образующих пограничье и препятствующих смешению, эту серию точек вдруг перемещает, отграничивает и переограничивает по-другому новая «работа» (как они говорят) понятия, провоцируя панику отрицательного квадрата, трехзначной логики или, в гипотезе Лесьневского, истинности высказывания вроде обрез книги есть книга.
15
Наоборот (лат.).
Краткая паника, потом все вновь налаживается, откладывается по-другому, по крайней мере когда нас неотступно преследует мысль о великом Нуле, когда хочется любой ценой породить дискурс так называемого знания, когда, стало быть, не перестаешь, после всех этих расстройств, заявлять, что теперь-то все в порядке, что теперь в нашем распоряжении истинный аппарат пропозициональной логики, теории чисел, чего угодно. Истинный, то есть тот, который порождается и обеспечивается самим великим Нулем. Быстро отказываешься от кочевничества, занимаешь и возделываешь территорию под поручительством Истинного. Но такие рубцевания происходят, слава богу, редко, сегодняшние ученые тоже начинают двигаться в сторону боли, отбрасывая свои скромные страдания, смирные скандалы, умеренную диалектику и убогую «работу понятия». Они знают, что сия работа – просто-напросто надувательство, что работает отнюдь не понятие, что понятие есть капитал, который притворяется, будто работает, а на самом деле определяет условия труда, разграничивает то, что вне, и то, что внутри, дозволенное и запрещенное, выбирает и расценивает, вкладывает, реализует; что понятие есть торговля, но движение, сила этой торговли отнюдь не в понятии, скромном мелком страдании университетского радикал-социалиста.