Лица
Шрифт:
Что-нибудь другое. А что? Жени глубоко уважала Макса. Но какой бы план она не предлагала, он не хотел идти на компромисс. Идея с номерами казалась ей озарением.
Жени увидела, как вдали Макс нагнулся и что-то подобрал с песка. Потом остановился ее подождать.
Когда Жени поравнялась с ним, на его лице играла улыбка. Он вынул из-за спины руку и подал ей белое перо.
Благодарить словами не было смысла: белый цвет означал перемирие, а перо символизировало крыло — ее крыло.
39
Несколько
Мотивы комнат были навеяны вещами и событиями из жизни Жени. Столик с украшенным драгоценными камнями изображением лебедя в городской квартире Бернарда подсказал идею комнаты Романовых, его официальная гостиная — Версальский номер. Многие годы она без боли не могла вспоминать ни о чем, связанном с ее покровителем. Но планы отделки гостиницы позволили посмотреть по-другому на прошлое, претворить его в будущее для себя и Макса.
В других комнатах пациентам предлагалось неброское спокойствие Джорджтауна, неяркое барокко Зимнего Дворца, шик каюты океанского лайнера.
Репортеры и фотографы на открытии на все лады превозносили комнаты, сравнивали крыло с дворцом Херста в нескольких милях по побережью и предлагали назвать его Тадж Махалом.
Макс ходил в чернейшем настроении, и оно испортилось еще сильнее, когда молодая журналисточка подскочила к нему и в восторге выдохнула прямо в лицо:
— Это мир, которым правит юность и красота.
— Ну уж дудки, — ответил он. — Просто ловушка для выкачивания денег. Кому нужна эта обивка и прочие штучки-дрючки? Бесполезная мишура. Эту кучу дерьма мы построили с единственной целью — помочь людям вон там, — и он указал на старую клинику. — Там нет ни юности, ни красоты, леди. Никакой этой чуши. Их тела и лица разорваны, и они по-настоящему ужасны, как ужасно лицо войны. Вот так-то, леди, — говоря с репортершей, он близко придвинулся к ней и теперь, повернувшись и трясясь от ярости, пошел прочь от нее и ото всего сборища.
На следующий день его замечания, правда с некоторыми купюрами, появились в газетах. Но вместо того чтобы обидеться, его потенциальная клиентура оказалась только заинтригованной. На следующий же день позвонила известная кинозвезда лет пятидесяти и попросила зарезервировать, для подтяжки лица, Джорджтаунский номер. Это уже четвертая ее подтяжка, призналась она.
— И я хочу, чтобы операцию мне делал тот крутой человек. Мне нравятся как раз такие. Нравится, когда приходится ломать их сопротивление.
Сестра, принявшая звонок, смеялась, сообщая Жени об этом разговоре.
— Я ей сказала, что вы с Максом всегда меняете друг друга и что открытие Джорджтаунского номера состоится в феврале 1981 года. И что, прежде чем записать ее на операцию, она должна приехать на консультацию. Она настаивала и сказала, что будет здесь через неделю.
— Проследите, чтобы я осматривала ее одна. И ничего не говорите о ней Максу, — его ярость непомерно
Жени изо всех сил пыталась оградить его от этого мира, но парящее крыло было их состоянием и благополучием, и пустить все на самотек она не могла.
Отношение Макса заставляло Жени скрывать свои чувства к тому, что она делала. Он говорил о пациентах Крыла Сареевой,как о «твоих», а тех, кто лежал в старом здании, называл «своими». Но в остальном их методы работы не изменились: оба крутились между двумя зданиями, осматривали новых больных, консультировались друг с другом, как прежде.
Ненависть, зревшая в Максе, и раньше выплескивавшаяся время от времени в ругани, теперь изливалась целыми тирадами. В темноте он мог еще по-прежнему расслабиться с Жени, и, устав от работы, они по ночам ласкали и обнимали друг друга, но Жени слышала тикание и знала, что бомба замедленного действия уже заведена.
Вместе с раздражением на Макса нахлынула новая волна неуверенности в себе.
— Я не нужен тебе, Жени, — заявил он с горечью, когда они были дома наедине. — Я старый выжатый человек. От меня остались только мои руки и нож. Ты красивая, молодая, — последнее он бросил ей, как обвинение. — Ты должна иметь детей. А я на это не способен, — признался он.
Жени всегда уверяла его, что не хочет ребенка, что счастлива с ним и той работой, которую они делали вместе. Он не выжат, а просто устал. Она уговаривала, подбадривала его, иногда поглаживала. Часто это его успокаивало на какое-то время, но потом гнев вновь охватывал его, а вместе с ним приходили старые страхи.
Однажды, в начале января, он пришел в новый кабинет Жени, размахивая газетой:
— Ортон умер, — объявил он. — О нем написали на первой полосе. Не многие хирурги удостаиваются такого.
— От чего он скончался? — спросила Жени, сохраняя внешнее спокойствие.
— Кто знает. Говорят, внезапно, в своем кабинете. С ним была молодая ассистентка. На нем обнаружили синяки — может быть, следы падения. Он ведь был уже старый. Наверное, удар.
— Да, — новость напугала Жени.
— На первой странице о нем напечатали: из-за его «Слонового мальчика».
— Еще бы, — только несколько месяцев назад Ортон завершил шестнадцатую операцию над больным и утверждал, что «восстановил» его. Хотя с фотографии глядело еще явно обезображенное лицо, в нем уже явно угадывались человеческие черты. Взявшись за один из самых тяжелых случаев нейрофиброматоза, Ортон пошел дальше, чем любой другой хирург, и умер светилом медицинского мира. Соболезнования, сообщала газета, поступали от врачей со всего света. Близких у него не осталось.