Личность
Шрифт:
Он вспоминает наставления «Штерна» о принципах конспирации, о том, как следует вести себя в руках врага. Мать ничего не знает, абсолютно ничего, она «чиста», дома нет ни одной компрометирующей бумажки, все материалы хранятся у Марии, которая тоже вне подозрений, никто не может знать о ее связи с ним. Подпольная группа, с которой он проводил занятия, не существует, потому что часть ребят влилась в партизанский отряд, остальные уехали в Варшаву, значит, не поставят его перед выбором: ты — или он.
Ничего не знаю, ничего не знаю, ничего не знаю. Этого знаю только по гимназии, того по работе в букинистическом магазине, с третьим встречался как-то
Он не может уснуть, растет страх перед тем, другим, и оттого, что его судьба зависит от кого-то другого, от чего-то другого. Его самого привлек в организацию «Штерн», выбора не было, потому что еще до появления «Штерна» были различные кружки и группы, в которых хочешь не хочешь нужно было участвовать, которых после начала войны нельзя было избежать, как нельзя было уйти и от литературы, от среды, от представлений, от чувств, присущих его поколению. Все это «Штерн» использовал. Было ли у него на это право? Было ли у него право играть на его молодости? Право ограничить свободу молодого человека во имя собственных идеалов?
На следующее утро его повели на допрос. Измученный бессонной ночью, полон предчувствий, он стоит посреди комнаты перед тремя мужчинами в эсэсовской форме, возле деревянной лавки с коричневыми пятнами засохшей крови. Тупой, скучающий взгляд эсэсовцев не сулит ничего хорошего, вопросы о том, кто он, тянутся бесконечно долго, они усыпляют бдительность, и вдруг неожиданно звучит:
— Что ты знаешь о «Союзе польской революции»?
— Я? Я политикой не интересуюсь, это название слышу впервые.
— Не интересуешься политикой. Да? А чем? Только бы говорить и говорить. Много и уверенно.
У них нет никаких доказательств, ни малейших, но «Союз», как видно, их очень интересует. Ну что ж, окончил гимназию, надо было помогать матери, пошел работать в букинистический магазин, отец давно умер, прежде был налоговым инспектором, ну еще табак, водка, политикой не занимался, ни к какой партии не принадлежал. Слова плывут гладко, переводчик переводит складно, бесцветным голосом, как будто бы верит тому, что он говорит, но те, двое — нет. Качают головами.
— Как называется организация, к которой принадлежишь? Кто еще в нее входит?
Неожиданный удар в пах. Адская боль, нужно согнуться, и тогда следует удар в подбородок, из рассеченной губы струится кровь, все тело ожидает следующего приступа боли, но его нет. Сидящий за столом эсэсовец говорит вполне миролюбиво:
— Жаль мне тебя, парень. Молодость. Она бывает лишь раз. Все мы были молоды и увлекались не только красивыми девушками, но и разными идеалами, а вы, поляки, особенно склонны не считаться с реальностью, поэтому вы, а молодые тем более, подвержены влиянию этих идеалов. Войну мы выиграли. Вот — реальность. Мы самое могущественное государство в мире. Покорили всю Европу и не сегодня-завтра наш фюрер будет принимать парад в Москве. Овладев Кавказом, наши дивизии перережут Англии доступ на Восток, поставят ее на колени. А тут этакий молоденький поляк внушает себе: все это одна видимость. Кто-то тебя обманул, подменив реальную действительность призрачной картинкой, кто-то сумел сыграть на твоих чувствах, на неопытной молодости. Видишь, молодой человек, у нас — не только сила, на нашей стороне правда, наши идеи нужны молодежи, что могут сделать обанкротившиеся ловцы душ, пытающиеся обратить в изжившую себя большевистскую веру таких, как ты. Вот чего они добиваются от тебя.
Он
— Все это маневры Москвы, вызванные отчаянием и рассчитанные на то, чтобы спасти себя чужими руками, польской кровью ослабить наше наступление, задержать свое поражение хоть на несколько дней. Какая гнусность! А мы хотим, чтобы поляки жили в генерал-губернаторстве [14] спокойно, трудились и верили в нашу защиту. Ведь вы же сами вынуждаете нас предпринимать меры самообороны здесь, в тылу, где мы обязаны обеспечить порядок и безопасность. Вы человек умный и понимаете наше положение. Разве вам не хочется, чтобы в стране царили лад и порядок?
14
После польско-германской войны 1939 года часть Польши была присоединена к Третьему рейху, оставшаяся оккупированная часть называлась генерал-губернаторство.
— Хочется.
— Вот видите. Я готов верить, что вы на самом деле не попались еще в коммунистическую западню, но…
Продолжительная пауза. Что теперь сказать? Сыплются фамилии друзей, которые под командованием «Хеля» ушли в леса, и тех, кто перебрался в Варшаву.
— Их нет в городе. Как же так? Ведь это ваши друзья, мы проверили, вы должны знать, где они?
— Кажется, они уехали в Варшаву, вроде бы искать работу.
— Кажется… Советую вспомнить. Вместе гимназию кончали, должно быть, дружили. В Варшаву, говорите. А вот нам известно, что не все уехали, некоторые и пешком ушли. Один даже успел погибнуть от нашей пули. Знакомо это лицо?
Фотография. Так это он. Погиб? Документы при нем нашли? На его подлинную фамилию, в нарушение инструкции «Штерна», ведь нельзя было пользоваться никакими подлинными удостоверениями личности! Возможно, откуда-то узнали, кем был убитый. Быстро работают, если нащупали связь его, арестованного во время облавы на улице, с группой товарищей. А может быть, все же случайность?
— Молчишь? Скоро заговоришь, развяжем тебя язык. Помнишь по гимназии преподавателя Потурецкого?
— Да. Конечно.
— И ты работаешь с ним в букинистической лавке. И конечно, твое с ним знакомство только этим и ограничивается?
— Совершенно верно.
— И тоже не знаешь, где он сейчас находится?
Так вот оно что: они не знают, не знают ничего, если спрашивают о месте его пребывания. Слава богу. Не знаю, где он скрывается, понятия не имею, даже если будут бить, все равно ничего не скажу, потому что не знаю, просто-напросто не знаю. Какое облегчение: не знать ничего, что было бы сверх человеческих сил.
Его бросают на лавку, и тотчас же появляется жгучая боль, словно раскаленным железом коснулись ягодиц. Нужно кричать, кричать, это облегчит боль. Кричать. «Лех» теряет сознание, а когда приходит в себя, он уже в общей камере. Рядом с ним на корточках Кромер, он своими мокрыми кальсонами перевязывает израненное, горящее тело товарища. Холодный компресс успокаивает, он стыдится присутствия чужих людей.
— Молчал? — спрашивает Кромер шепотом. — Мы не знакомы, виделись лишь в гимназии, ясно?