Личность
Шрифт:
Пытаясь аргументировать свои возражения, я говорил, что таким столкновением и не пахнет, а наоборот, оба государства нашли modus vivendi, объяснял, что победа придет с Запада. Однако нашего Учителя невозможно было переубедить. Европейская революция, казалось, была для него аксиомой. Вообще он был неоценимым источником информации о настроениях в Германии, часто слушал радио, а иногда ему удавалось кое-что вытянуть из немцев, заходивших в магазин.
Мы все так привыкли видеть сквозь стекло витрины высокую, плечистую фигуру Потурецкого, видеть ее шесть дней в неделю независимо от того, что делалось на площади, в городе и вообще в стране. Позже, когда он иногда не появлялся в магазине, люди перешептывались, считая, что, по-видимому, случилось нечто очень важное. Когда же он оставил свою работу, вероятно, по совету руководства ППР, то первые дни его отсутствия все восприняли как сигнал к повышению бдительности. Каким чудом ему вообще удалось столь долго оставаться на этом месте, не знаю. Может быть, причиной была подсознательная потребность в солидарности тысячи людей, которые знали, кто он, но не выдавали его.(…)
Мысли Потурецкого
(В.
(…)Не подлежит сомнению тот факт, что вся современная культура цивилизованного мира — это культура европейская и что только она является истинно живой культурой, лучшим доказательством чего служит принятие пробуждающимися к независимой жизни народами, обладавшими некогда собственной старой культурой, европейской культуры как единственно приемлемой в современном обществе. В этом смысле и США и СССР принадлежат к этой сфере культуры. И только одно государство в мире явно и открыто порывает с этой культурой — это фашистская Германия. В основе европейской культуры находится человеческая личность, идея свободного человека, творца-созидателя. Теория и практика немецкого фашизма направлены против этого истинного смысла культуры, а значит, и вообще против смысла жизни. Но эта теория и эта практика возникли в сфере нашей культуры, им предшествовали идейные течения и направления, выросшие на почве европейской культуры, то есть с точки зрения диалектики егфопейская культура породила собственную противоположность. Именно этот факт побуждает нас к размышлениям.
Когда культура перестает быть фактором, объединяющим людей в нацию, а нацию в цивилизованное сообщество, это означает, что она переживает кризис, такой кризис не приходит внезапно, он, как правило, зарождается на начальном этапе развития культуры. То, что мы с гордостью называем европейской культурой, больше не существует как творческая сила, она не могла и не может сейчас изменить облик мира, все это превратилось в красивую маску, под которой прячется череп со скрещенными костями, несущий уничтожение. Человеческая тоска по universum — это не только утопия нескольких писателей разных эпох и народов, это убежденность миллионов людей в том, что всеобщий мир на земле не только возможен, но и необходим для свободной и творческой жизни человеческой личности. И в этом высоком смысле европейская культура с самого начала оказалась бессильной. В эпоху, когда столь желанное universum казалось более близким, чем когда бы то ни было, когда зарождалось так называемое христианское благоденствие, этот мир тонул в крови и преступлениях, и культура не препятствовала — это было ее порождением.
Последний день такой культуры приближается, и притом семимильными шагами. Наступает новое время, время новой культуры, которую создаст мировая революция.
(Абзац выброшен.)
Культура в мире войн и голода, насилия и преследований, страха и классового неравенства, господства наживы и штыка, такая культура является лишь удобной маской. Культура становится всеобщим благом лишь тогда, когда она является общим достоянием, и только революция в состоянии превратить ее в общественную собственность. Культура является, скажем, атрибутом свободы, однако свобода человека невозможна без создания социального равенства во всем мире, когда каждый будет освобожден от бед современности, такое освобождение может принести только революция.
(Абзац выброшен.)
Начало деятельности
(фрагмент неизданного биографического романа Леслава Кжижаковского, без заглавия, написанного им в 1969 г. Действие происходит в 1939–1956 годах. Одна из сюжетных линий касается Потурецких, их организации, а также судьбы самого автора — «Леха», другая — биографии «Веслава», изложенной довольно свободно)
Он стоял у темного окна, спиной к комнате, лицом к городу. Час назад он открыл дверь в квартиру, как бы возвращаясь в прошлое, и был удивлен, что ключ, сохранившийся в кармане зеленых защитных брюк, открыл замок. Когда же дверь подалась, он заколебался переступить окрашенный красной краской порог и войти в холодный коридор, где гудит водопровод и пахнет, как и во всем доме, жареным луком. Эти звуки и запахи вызывали в памяти нечто навсегда утраченное, хотя со времени, когда он покинул дом и квартиру, не прошло и двух недель. Я вернулся домой, домой, повторял он себе, постепенно осваиваясь в жилище. На столе под графином записка: «Бежим на машине на восток. Подходят немцы. Твои Ванда и Аня». Может, они все-таки не уехали, может, они здесь, в квартире, в доме, где-нибудь в саду, может, притаились и хотят устроить ему радостный сюрприз. Он ощущал их присутствие, почти осязал его, он погладил неуклюжий шкаф, где хранилась их одежда, пахнущая нафталином, крахмалом, лавандовым саше, обвел пальцем круги, отпечатавшиеся от горячих стаканов на полированной поверхности стола, осмотрел лежащую в раковине недомытую посуду, со следами яичницы, макарон, скисшего молока. Передвинул распотрошенную детскую кроватку с розовой клеенкой и тряпичной куклой, подвешенной на спинке, потряс жестяную кошку-копилку — в ней ничего не было, зазвенело лишь железное колечко. Ему казалось, что эти следы свидетельствуют о присутствии дорогих ему существ, а записка под графином — только шутка. Хотелось даже позвать их, выманить из укрытия, но он не смог вслух произнести ни слова. Здесь он один, город темнел за окном, тихий и беззвучный, не слышно выстрелов, гудения пожаров; окно спокойно вырисовывалось на фоне еще светлой стены, через заклеенные бумажными полосками стекла виднелись лишь крыши домов и склон Замковой горы. На лестничной клетке шуршала щетка, хлюпала вода в ведре, наверное, уборщица мыла лестницу, как каждую неделю, как обычно, с тех самых пор, как стоит этот дом. Мигнул за окном синий свет автомобильной фары, затем еще и еще раз, послышались звуки мотора, вернув к действительности стоящего у окна мужчину. Он повернулся спиной к городу, в темноте вошел в кухню в поисках еды, но не нашел ничего, кроме банки с крупой. Поэтому он только
Уснул он на стуле, а когда проснулся, принялся приводить в порядок бумаги, одни откладывал в металлическую коробку школьной сберегательной кассы, другие сжигал в печи. Он долго смотрел на бушующий огонь, когда же пламя охватило разорванную фотографию последнего школьного выпуска, вынул ее и притушил, чтобы еще раз посмотреть на лица своих учеников. Он не знал, кто из них остался в городе, но ему хотелось, чтобы были все, они были ему нужны, он нуждался во встрече с ними и считал, что должен отыскать их и посмотреть им в глаза. Он перечислял в памяти фамилии, школьные прозвища, припоминал, кто кем был, и, наконец, написал на листе бумаги несколько фамилий, в том числе и фамилию «Леха», мальчика начитанного, способного, с некоторыми литературными наклонностями, которого он особенно ценил и любил. Затем умылся, переоделся и спокойно ждал утра. Однако чем меньше времени оставалось до наступления дня, тем большее проявлял он нетерпение, хотелось узнать правду о городе, посмотреть, насколько он изменился, в этом сомневаться не приходилось, город должен был измениться после шока, вызванного немецким вторжением и сентябрьским поражением. Должны были измениться и люди, хотя бы даже внешне. Ему пришлось еще долго ждать, прежде чем он смог выйти на улицу; раздавшиеся наконец за окном оклики, отзвуки поспешных шагов дали ему возможность выйти. Он выбежал из дома и, увидев, что жители небольшими группками направляются на городскую площадь, пошел за ними. По пути ему встречались разбитые витрины магазинов, запертые ворота, осколки стекла на брусчатке, он рассматривал плакаты, расклеенные еще до его ухода в армию, груды бумаги перед зданием воеводского управления, серебряную змейку сахарного песка из распоротых мешков и желтые листья в парке. Он внимательно присматривался к людям, их было не так много: несколько подростков и женщин, одетых, как обычно, как всегда, только разве что более спешащих и очень озабоченных, все торопились в направлении площади. Через город проходила колонна военнопленных. Солдаты без оружия, без поясов, заросшие, в порванных мундирах, с трудом передвигающие ноги, с опущенными глазами, позвякивая котелками, всем своим видом вызывая рыдания женщин.
— Наши, — услышал он за собой знакомый голос Владека Цены, с которым накануне вернулся в город. Тот стоял позади в черном воскресном костюме и белой рубашке с галстуком, обнажив коротко стриженную голову. — Это наш полк, пан поручик.
Вермахтовский фотограф щелкает «Лейкой», кто-то из толпы бросает сигареты, и через мгновение вдоль всей трассы летят коробочки, булки, наскоро приготовленные свертки, а фотограф продолжает щелкать, солдаты на лету хватают свертки, с трудом улыбаясь, машут руками, как бы говоря: ну, ничего, ничего особенного, так уж случилось, но вы не огорчайтесь, все будет хорошо. Господи Иисусе, пресвятая дева Мария, боже всемогущий, еще мгновение — и толпа заплачет или запоет.
— Пойдем, Цена, — говорит поручик.
Улицы пустынны, все, кто жив, — сейчас на площади. Идут, впереди «Штерн», за ним Цена, в направлении Замка, подальше от пленных, как можно выше. Однако там, на вершине старой разрушенной башни, виднеются зеленые немецкие мундиры, головные уборы горных стрелков, блеск полевого бинокля. Это ничего, надо идти дальше. Они отлично знают каждый закуток Замка, через пролом в стене добираются до кольцеобразного бастиона с обвалившимся перекрытием, в него вход только снаружи, со стороны крутого склона. Они садятся у входа. Цена с опаской смотрит на изможденное, с ввалившимися щеками лицо поручика, на глубокие тени под глазами, в которых горит недобрый, немигающий огонь, на склоненную, сгорбленную фигуру в сером костюме, запачканном чернилами, на обтрепанный воротник сорочки. А «Штерн» смотрит вниз, на город, на башни ратуши, где как раз вывешивают темно-красный гитлеровский флаг с белым пятном посередине, в котором шевелится скрученная свастика. Флаг полощется на ветру на фоне белой башни и зеленого холма. Верхушки костелов, вместе с самым высоким приходским, прикрывает полоса тени, отбрасываемой серой тучей, плывущей на город со стороны леса, где вчера были разбиты остатки дивизии.
По дороге движется колонна грузовиков. Пленных ведут на заводской двор. Там, наверное, пересыльный пункт. Накормят, а потом на железную дорогу. В лагерь. А об остальном можно только догадываться.
— Что делать? — говорит Цена. — Мы как-то спаслись, а они…
«Штерн» задумывается: что он, собственно, знает о Цене. Почти ничего. Сын переплетчика, ходил на лекции в народный университет, был в одном с ним полку, но в другом батальоне. В общем, немного, если о человеке можно знать несколько больше, чем говорят о нем чисто внешние данные. Шуршат камни — это немцы спускаются с Замка, громко разговаривая, восхищаясь красивым видом, затем наступает долгая тишина. «Штерн» наблюдает за движением внизу, следит за колоннами пленных, они входят в ворота завода сельскохозяйственных машин и исчезают за оградой. Он может лишь пассивно наблюдать, это вызывает в нем бешенство: ведь еще вчера он торопился к ним на помощь и наверняка помог бы, если бы не распоряжение капитана из штаба и не собственная убежденность, что слишком поздно. Все-таки, какова ни была бы дальнейшая судьба, надо было идти со всеми вместе, думает он. Громкий кашель прерывает его размышления. Цена встает, прикладывает палец к губам и осторожно, на цыпочках, выходит из бастиона, надо проверить, кто еще здесь крутится, спустя минуту, свистом дает сигнал, что можно пройти.
Обеими руками он хватает толстого офицера за локоть, вырывая у того пистолет. На офицере поверх мундира крестьянский жупан, на голове старая шляпа, лицо покраснело от усилий вырваться.
— Хотел пустить себе пулю в лоб. Отпусти!
— Успокойтесь, — говорит «Штерн», — слишком романтично. Сдать оружие, а то врежу!
Офицер отдает оружие и внезапно садится, сломленный, обмякший, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Когда же видит перед собой открытый портсигар из темно-коричневой кожи, отрицательно качает головой, как бы удивляясь, что в такой момент кто-то еще может курить.