Лидия ГИНЗБУРГ. Записки блокадного человека. Воспоминания НИКОЛАЙ ОЛЕЙНИКОВ
Шрифт:
Из стилистической какофонии проступает во всем своем великолепии галантерейный персонаж. Он любит красивое и путает словесные ряды.
Над системой кровеносной, разветвленной, словно куст, воробьев молниеносней пронеслася стая чувств...
И еще другие чувства...
Этим чувствам имя — страсть.
— Лиза! Деятель искусства!
Разрешите к вам припасть!
(«Послание артистке одного из театров»)
Кровеносная система и любовь до гроба, страсть и деятель искусства, к которому автор просит разре-шения припасть, — все это слова не на своем месте. Анализируя словоупотребление раннего Зощенко, М. О. Чудакова
У Бенедиктова стилистическая какофония — результат путаницы ценностных представлений — была неосознанной, простодушно серьезной. У Олейникова она сознательная, умышленная и потому комическая. Это его устойчивая маска.
Эту маску тут же оттесняет другая; Олейников сам определил ее как образ «мудреца наблюдателя». Этот персонаж — «служитель науки», натурфилософ, математик. Здесь травестируется исследовательское мышление — абсурд в оболочке научных формулировок.
Хвала изобретателям, подумавшим о мелких
и смешных приспособлениях: о щипчиках для сахара, о мундштуках для папирос. Хвала тому, кто предложил печати ставить
в удостоверениях,
кто к чайнику приделал крышечку и нос...
...Хвала тому, кто первый начал называть котов и кошек человеческими именами, кто дал жукам названия точильщиков,
могильщиков и дровосеков, кто ложки чайные украсил буквами и вензелями, кто греков разделил на древних и на просто греков.
(«Хвала изобретателям»)
В этих стихах — в гротескной форме — подчеркнуто присутствует хлебниковская традиция. Вещи, осво-божденные от «косвенных отношений», стоят «отдельно, лицом прямо к зрителю». Традиция доведена до абсурда сопоставлением синтаксически подобных формул, уравнивающих вещи, взятые из самых различных, несопоставимых смысловых рядов. Хлебниковская традиция служит здесь гротескно-пародийной маске «мудреца наблюдателя».
Зачем нужны эти маски? Они нужны были в той борьбе, которую литературное поколение двадцатых годов вело против еще не изжитого наследия символизма с его потусторонностью и против эстетизма 1910-х годов. В начале 1928 года была опубликована («Афиши Дома печати» № 2) декларация обернутое, призывавшая поэтов освободиться от «литературной и обиходной шелухи». У обериутов это хлебниковская установка. По словам Тынянова, «новое зрение Хлебникова... не мирилось с тем, что за плотный и тесный язык литературы не попадает самое главное и интимное, что это главное оттесняется «тарою» литературного языка...»
Олейников пародировал не определенные произведения, не узнаваемых авторов, но именно «краси-вость», эстетство и вообще слова, не отвечающие за свое значение.
Социальные адресаты насмешки Олейникова скрещивались с адресатами литературными. Издевательское словоупотребление Олейникова, его образы, выпадающие из своих языковых рядов, — это реализация борьбы с системой бутафорских значений, литературной «тары» для уже не существующих ценностей. Но поэтическая система Олейникова сложна и не замкнута его масками. Олейников — настоящий поэт, и за масками мелькает, то проступая, то исчезая, лицо поэта.
Олейников сформировался в двадцатые годы, когда существовал (наряду с другими) тип застенчивого человека, боявшегося возвышенной фразеологии, и официальной, и пережиточно-интеллигентской. Олейников был выразителем этого сознания. Эти люди чувствовали неадекватность
Но у поэта есть свой язык, существующий наряду с языками его масок. В стихах Олейникова соверша-ется как бы непрестанное движение от чужих голосов к голосу поэта и обратно. Поэтому язык Олейни-кова не только выворачивает наизнанку сознание его бурлескных персонажей, но в какой-то мере и сознание самого поэта.
Сквозь маски Олейникова просвечивало и саморазоблачение и самоутверждение поэта. Самоутверждение в не отторгаемых от поэзии ценностях, — скрытых толщей шутки, — в лирическом и трагическом восприятии мира. Об этом уже говорили люди, хорошо знавшие Олейникова и его творчество. Николай Чуковский писал: «Чем ближе подходило дело к середине тридцатых годов, тем печальнее и трагичнее становился юмор Олейникова». И. Бехтерев и А. Разумовский пишут в статье «О Николае Олейникове»: «За острым словом, за шуткой чувствуется лирическая взволнованность, душевная сила подлинного поэта».
Между голосами масок и голосом поэта граница порой размыта. Серьезное, подлинное мерцает на грани смешного. Поэтому серьезное тоже как бы взято под сомнение. Порою трудно уловить, зафиксировать эти переходы.
От экстаза я болею,
Сновидения имею;
Ничего не пью, не ем
И худею вместе с тем.
Вижу смерти приближенье,
Вижу мрак со всех сторон
И предсмертное круженье Насекомых и ворон.
Это две соседние строфы стихотворения. Первая из них — откровенная буффонада. Во второй строфе уже движение между буффонадой (постоянная у Олейникова тема насекомых) и подлинным разгово-ром о смерти.
В стихотворении «Ольге Михайловне» среди гротескного текста возникают лирические строки, кото-рые как будто хотят и не могут до конца освободиться от буффонады:
Так в роще куст стоит, наполненный движеньем.
В нем чижик водку пьет, забывши стыд.
В нем бабочка, закрыв глаза, поет в самозабвеньи
И все стремится и летит.
И я хотел бы стать таким навек,
Но я не куст, а человек.
Здесь удивительное переплетение и взаимодействие разных ценностных уровней, скрещение травестированного с настоящим. Куст, «наполненный движеньем», вокруг которого «все стремится и летит», — в самом деле прекрасен. И начинает казаться, что поэт в самом деле хочет, чтобы его любили, но не смеет об этом сказать другими, нетравестированными словами.
Те же соотношения в заключительной строфе стихотворения «Служение науке»:
Зовут меня на новые великие дела Лесной травы разнообразные тела:
В траве жуки проводят время в занимательной
беседе,
Спешит кузнечик на своем велосипеде,
Запутавшись в строении цветка,
Бежит по венчику ничтожная мурашка...
Бежит... Бежит... Я вижу резвость эту, и меня
берет тоска,
Мне тяжко!
Строфа вышла из буффонады и многое в ней (в частности, несерьезное слово «резвость») тянет туда обратно. Но лесные травы и жуки живут своей странной, инфантильной жизнью хлебниковского примитива. Но прорывается прекрасный стих: