Лихая година
Шрифт:
Даже дедушка Фома «покачнулся»: домашний развал, неурожай, голод совсем доконали его. Он бросил свой двор, бродил за гумнами по межам, долго стоял, словно лишённый ума, и плакал. А в моленной, где всё чаще люди толковали о своём безысходном житье–бытье, такие, как Яков, из нелюдимых молчальников превращались в надсадных спорщиков и корпели над книгами, выискивая обличительные для бар, мироедов и властей тексты. Дедушка внимательно вслушивался в слова «святых отец» и каялся:
— Вот и вспомянешь Микиту Вуколыча — за правду муки приял. А Митрий, как Никон, пёс, лиходей, заушил его и старуху его в могилу загнал. И я, грешный, по неразумию под дудку Стоднева плясал…
Старики и мужики помоложе изобличали друг друга в раболепии перед Стодневым,
Паруша по–бабьи скромно сидела на скамье у задней стены в ворохе старух и, слушая, глядела на мужиков властными и знающими глазами. Я невольно следил за нею, потому что её откровенно правдивые глаза видели каждого, и по ним можно было судить о человеке — верный он или пустельга, умный или болтушка, трус или крепкий характером.
Однажды Яков вынул из кучи своих книг измятую бумагу и прочитал в ней, что трудовым крестьянам надо сплотиться в дружную семью и бороться за землю и волю, добиваться отобрания без выкупа всей земли от помещиков и кулаков. Все в моленной встревожились и от испуга даже онемели. Такие бумажки и раньше ходили в деревне по рукам, но полиция налетала неожиданно и переворачивала всё вверх дном — ив избах, и в выходах, и на гумнах. Кое-кто из мужиков трудно поднялись и, кряхтя, вздыхая, сутуло пошагали к двери.
Паруша стукнула своей клюшкой и властно крикнула мужским своим голосом:
— Ну-ка, ну-ка, мужики! Куда это вы пошли-то?
— Да ведь… дела… домашность. К стоянию-то воротимся.
А Паруша с суровой насмешкой била их своими тяжёлыми словами:
— К стоянию-то тоже готовиться надо. Трусость — не праведное дело, не подвиг, а криводушие. Ежели надели шелом да опоясались мечом правды ради, идите совестливо. Венцов вам здесь не обрести. А какой завет дал великомученик Аввакум? Слыхали? «Аще бы не были борцы, не даны были бы венцы». В послании этом, у Яши-то, про это и сказано — про нашу нужду и правду. Аввакум-то спроть царя не побоялся идти и в хари слуг его плевал. Вот как надо жить-то. Спереди вы — братии, а сзади-то — татии.
Яков смотрел на неё, опираясь локтем на налой, и улыбался. Он попробовал отмахнуться от опешивших мужиков, которые виновато топтались у двери.
— Да пущай уходят, тётушка Паруша… Июда тоже ушёл с тайной вечери, а его только глазами проводили. Зато узнали, кто есть предатель.
Но Паруша и на него накинулась, постукивая клюшкой:
— Ты, Яшенька, молод ещё чернить людей бесчестием. Какие же они предатели? Убоялись они только твоей праведной грамотки. Ведь правда-то грозой и громом по земле идёт, и не всякий её встречает без страху и трепету. Останьтесь, мужики, от молоньи не спасёшься: она везде найдёт, где бы ни схоронился. Не забывайте Микитушку с товарищи. Не разбирает она, кто — мирской, кто — поморский, абы чистая совесть была.
Но мужики всё-таки улизнули из избы. Паруша проводила их жёсткими глазами и неожиданно затряслась от смеха. А Яков ехидно улыбался и с опаской поглядывал на дверь. Он захлопнул книги с рукописными посланиями, отнёс в передний угол и завернул их в большой кубовый платок.
Тревожное бормотание не прерывалось, и я видел, что и старики и молодые словно были ужалены листовкой. Взбудоражило их и бегство кучки мужиков. Кое–кому хотелось уйти вслед за ними, но речи Паруши пришили их к месту. Малограмотный и малоумный настоятель, ветхий старик, недовольно ворчал:
— Слово божье надо бы слушать… с благочестием… а мы мирской суетой супостата тешим…
А Яков, распалённый словами Паруши, с неслыханным красноречием провозглашал:
— Ты, настоятель, только и жил под началом Стоднева. А Стоднев-то не бога, а маммону славил. Ради добычи да грабежа и брательника своего, как Каин, сгубил — в кандалы заковал. Вот оно, божье-то слово, в устах Митрия Стоднева в какое злодейство обернулось! Кто Серёгу-то Каляганова
И это красноречие Якова, полное горячего убеждения, неслыханное мною никогда, действовало на мужиков с неотразимой силой: каждое его слово было понятно и откликалось в душе стародавними думами о бедности, о бездолье, о несправедливости. Своими речами Яков бередил их боли и мятежные мысли и вселял в них желанные надежды и тревожные предчувствия неизбежных событий. Если уж такой смирный и невидный парень, как Яков, заговорил и чудом из немого сделался гневным смутителем и проповедником, покоя и мира не будет: людей уж больше не обуздаешь, в тёмный хлев не загонишь, как баранов. Не зря была попытка захватить землю у Измайлова, не думая о расправах властей. Многие разбежались из села и заколотили свои избы, а земли не прибавилось — все надельные полосы оказались в загребущих руках Ивагина и старосты Пантелея, а избы Ивагин по брёвна увёз на роспусках к себе на поле и выстроил там хутор, как помещик. Вражда и ненависть к мироедам и барину копилась и рвалась наружу многие годы, а теперь, как полая вода, кипит и ломает льды.
Может быть, Яков потому «отверз свои уста» и неслыханно смело разил мироедов и бар, что был уверен в крепости обычая общины — молчать, не вредить друг другу, не называть имён и, что бы ни происходило в «собрании», строго держать всё в тайне. В прошлые годы, когда общину держал в своих руках Митрий Стоднев, старики во всём ему покорствовали, смиренно пыхтели и вздыхали под его гнётом, опутанные неоплатными долгами, а молодые мужики и парни после «стояния» старались улизнуть из моленной, чтобы не чувствовать на себе цепкой «длани пастыря» и не слышать его обличений в грехах. Теперь же община, которая ему уже была не нужна в его барышничестве, передана была под начало его должнику и верному рабу, чтобы он держал её в подчинении: ему нужны были кабальные работники на земле, купленной у Измайлова, и на угодье из надельных полос, отобранных у должников. Как и у барина, на хуторе у него были и плуги, и рядовые сеялки, и механическая молотилка, и косилки.
Сейчас община уже не чувствовала цепких и острых когтей Стоднева. Молодые мужики уже не убегали в перерывах между «стояниями», а «собеседования» они превращали в «прения», в разговоры о деревенских делах, в затяжные споры о том, как жить дальше, в чём причина их разорения, как вырваться из кабалы мироедов и барина, как освободиться от пут круговой поруки… В конце концов всё упиралось в малоземелье, в самовластье богачей, помещиков и полиции. И каждый раз кто-нибудь сообщал о «смуте» в губернии и соседних уездах, о расправах полиции, о поджогах имений, о «подмётных листках», которые призывают к общему согласию всех мужиков — бедняков и батраков, — чтобы дружной стеной драться с богачами и властью за землю и волю.