Лихие гости
Шрифт:
Прав был Агапов, будто затаенные мысли читал. Пожалел уже Захар Евграфович, что доверился Окорокову, отдал ему чертеж и бумажные копии; одну, правда, себе оставил. А еще дал честное слово исправнику, что без совета с ним ничего предпринимать не будет. Сидел, ждал. Окороков больше не появился. Зато в участке помер Савелий, и помер, надо полагать, не своей смертью. И еще точила неугомонным червячком одна тревожная мысль: кто Перегудову выдергу в окно просунул? Получается, что человек Цезаря совсем рядом, под носом, находится…
— Покумекай, покумекай, — не дождавшись
Захар Евграфович сердито мотнул головой и вышел из каморки, не сказав ни слова.
Да и не знал он, если руку на сердце положить и честно признаться, что ему следовало говорить.
В кабинете достал бумажную копию чертежа, расстелил ее на столе и велел Екимычу позвать Козелло-Зелинского, чтобы еще раз посмотреть и точнее уяснить, где все-таки была обозначена эта самая «лазня». Чтоб ей провалиться в тартарары!
Екимыч скоро вернулся, встал у порога и виновато опустил голову:
— Не может он, Захар Евграфович, своими ногами… Если только в охапке принести…
— Кого нести? Куда? — не сразу понял Луканин.
— Ну, этот, Козел… тьфу ты! Пьяный он, до изумления. И Коля-милый у него в пристяжке. Ни тяти, ни мамы — оба в стельку.
Захар Евграфович вспыхнул, как порох от сердитой искры, и выскочил из кабинета. Екимыч, потешно семеня ногами, едва за ним поспевал.
Увидели они, прибежав на кухню, замечательную картину.
За большим столом, за которым обычно обедали луканинские работники, сидели теперь двое — Козелло-Зелинский, Леонид Арнольдович, и Миловидов, Николай Васильевич. На столе красовались те же самые блины, два стакана и наполовину пустая стеклянная четверть. Говорили выпивохи разом, друг друга не слушая. Да что там слушать, они, похоже, в упор и не видели друг друга.
— Настоящее кушанье должно таять во рту! — гремел на всю кухню Коля-милый. — Хорошее кушанье жевать и грызть не требуется! Оно само в человеческое существо проходит, радует его и облагораживает! Человеком делает!
Козелло-Зелинский по-петушиному вздергивал лохматой головенкой, ручки его неугомонно порхали над столом, и тонкие, пронзительно режущие слух вскрики никак не желали уступать громовому голосу Коли-милого:
Так во весь день до зашествия солнца блаженные боги Все пировали, сердца услаждая на пиршестве общем…Внезапно он оборвал свою декламацию, сдернул с носа очочки, плюнул на них и, забыв протереть, вновь насадил на прежнее место; вгляделся в пришедших и, оттопырив указательный палец, выкинул правую ручку, вопрошая:
— Сии видения физически существуют, или они бесплотны? Отзовитесь!
Коля-милый, продолжая греметь о настоящем кушанье, повел суровым взглядом, чуть повернув голову, в сторону порога, прервался, а затем хлестнул по столу кулаком и грозно рыкнул:
— А вам, босяки, наслаждение кушаньем недоступно! Брысь отсюда! Водки не нальем, самим мало! Я кому сказал — брысь! Чтоб духу не было!
С Екимычем от такой картины и от таких речей едва не приключилась падучая. Открывал рот, закрывал, но ни единого звука выдавить из себя не мог. Захар Евграфович, раздувая ноздри, уже шагнул к столу, готовый надавать оплеух обоим питухам, но вдруг остановился и неожиданно засмеялся:
— Не-е-т, дружочки, синяками от меня не отделаетесь. Я вам покажу видения, физические и бесплотные! Екимыч, свистни пару ребят. И веревки пусть захватят!
Екимыч, так и не обретя дара речи, задом выпятился из кухни. Вернулся с двумя работниками, которые выслушали хозяина, дружно хохотнули и проворно взялись исполнять порученное дело: два собутыльника со связанными ногами были доставлены в дальний угол конюшни, уложены на жесткие объеди, а сам угол работники быстро и сноровисто заколотили досками.
— Внахлест еще планки прибейте, — самолично проверял работу Захар Евграфович, — чтобы ни одной щелочки не осталось.
Работники и планки прибили. Так плотно и ладно подогнали, что в огороженном углу конюшни установилась кромешная темнота. Ни Козелло-Зелинский, ни Коля-милый ничего этого не видели и не слышали: они безмятежно спали — один громко всхрапывая, а другой тоненько присвистывая носом.
Зато пробуждение их было не безмятежным. Первым очнулся Козелло-Зелинский. Ничего не понимая — где он и что с ним? — заелозил ручками вокруг и наткнулся на чье-то тело, толкнул его, но тело не отозвалось. Попытался вскочить на ноги, но ноги были связаны. Тогда он перевернулся, выставил раскрытую ладонь, но она везде нащупывала сплошную стену. А вокруг была непроницаемая темнота. Густая, вязкая, пугающая до озноба. Остатки хмеля вылетели. В груди вызревал отчаянный крик, но Козелло-Зелинский всеми силами пытался его сдержать. Снова пополз, нашарил безмолвное тело и принялся его трясти. Тело долго не отзывалось на его усилия, наконец хрипло выругалось:
— Отстань, сучье семя! Я… я… Эй, где я?! Ты кто? Где я-а-а?!
Они еще долго орали в темноте, допытываясь друг у друга, кто они такие и в каком месте оказались. Луканинские работники, набившиеся в конюшню, только что по полу не катались, едва сдерживая хохот, стараясь не подать голосов и не нарушить тишину. А Козелло-Зелинский и Коля-Милый, окончательно протрезвев, заревели уже навзрыд. Колотились в стены и в доски, ползали в темноте по объедям в маленьком пространстве и от страха теряли головы. Коле-милому показалось, что они в могиле, и он, надрываясь, заблажил:
— Я живой! Живой! Меня зовут Николай Миловидов! Я не помирал!
— Я тоже не помирал! Я Козелло-Зелинский!
Неизвестно, чем бы закончилась вся эта затея, если бы не вмешалась, прибежав на конюшню, Ксения Евграфовна. Велела отбить доски и выпустить несчастных питухов на свет божий. После выговаривала брату, что шутить таким образом над людьми и наказывать их непозволительно. Но Захар Евграфович, забывший обо всех своих неурядицах, в ответ только хохотал, до слез, и время от времени вскрикивал: