Лихие гости
Шрифт:
Анна, накинув платок на голову, торопливо вышла из дома, мигом добежала до избы Митрофановны и на крыльце, нос к носу, столкнулась с Егоркой. Тот, по всей видимости, навострился на вечерку. Отпрянул в сторону, хотел проскользнуть мимо, но Анна цепко ухватила его за рукав, сверкая глазами, из которых только что сердитые искры не сыпались, злым шепотом, будто гвозди вбила:
— Жируешь, кобель паршивый?! Тебя для этого послали?! Данила в неволе загинается, а ты харю наел, как у хомяка! Убью гада! Возьму ружье и ухлопаю!
Егорка пятился перед таким напором, выдергивал рукав из крепко сомкнутых пальцев Анны и, пугаясь невольно, верил безоговорочно: сунь сейчас ружье
— Ты чего, Анна, чего, с коня упала?.. — заюлил Егорка, по-прежнему пытаясь высвободить рукав, но она держала его крепко, — я-то при чем, я его не умыкал…
— Эх ты, дерьмо на палочке! — Анна расцепила пальцы и так пихнула Егорку в грудь, что он чуть не загремел с крыльца, едва-едва на ногах удержался. Спрыгнул, минуя все ступеньки, на землю и шмыгнул в калитку — исчез, будто его корова языком слизнула.
Анна постояла перед закрытой дверью, хорошо понимая, что Митрофановна никакой весточки о Даниле не скажет, что будет лишь охать и ахать да советовать: ты, девка, надежду не теряй, молись хорошенько, зови его — явится…
Постояла, повернулась и пошла прочь.
Клочихины, когда она вернулась, садились ужинать. Анна присела вместе со всеми за стол, взяла ложку и, хлебая натомившиеся в печи щи, даже не замечала, что по лицу у нее текут и капают на столешницу крупные слезы.
Глядя на нее, все остальные смущенно молчали и ели в абсолютной тишине, словно на поминках.
После ужина без разговоров улеглись спать.
За ночь Анна несколько раз вставала, тетешкала плачущего Алексея, а когда он, успокоенный, засыпал, она долго еще не могла сомкнуть глаз, все прислушивалась к порывам ветра, который буйно разгуливал за стеной. И шептала, почти не размыкая губ, чтобы домашние не услышали: «Встаю я, раба божия Анна, перед дымным окном, и прошу я вас, двенадцать братцев, ветры ветрущие, вихоря вихорющие, северные и восточные, западные и полуденные, малые юноши, прошу я вас разыскать раба божьего Данилу и унести ему тоску мою тоскучую, горе мое горючее, чтобы из ума он меня не выпускал. Упадите, мои слова, в ретивое сердце, в горячую кровь, в ясные очи, в белые зубы. Если только слова мои на землю упадут, земля выгорай, а на лес — ветром сшибай!» Она сама не замечала, что переставляет и путает слова в заговоре, да и не важны были ей сами слова — она докричаться хотела, вырваться, пусть и мысленно, под ветер, свистящий на улице, и устремиться вместе с ним в неведомое место, где пребывал Данила.
— Данюшка! Отзовись! — безмолвно взывала Анна в ночную темноту.
Ответа ей не было.
20
Но Данила слышал ее голос.
Он звучал у него в памяти так явственно, словно она стояла рядом. И пока звучал голос Анны, силы не оставляли; Данила упорно налегал на постромки, с хрустом проламывал ногами снежную корку, волочил за собой длинные санки, на которых лежал завернутый в грязную холстину и обмотанный веревками труп Никифора. Следом, по протоптанному целику, неспешно брели Ванька Петля и Колун.
Синие тени все длиннее вытягивались по нетронутому насту, тащили за собой робкие сумерки, и только макушка дальней горы, за которую закатилось солнце, продолжала розово светиться. Небесный склон от этого свечения казался совсем темным, словно уже наступила ночь. Данила косил глазом на макушку горы и горько жалел, словно малый ребенок, что нет у него крыльев — взлетел бы сейчас над проклятой этой долиной, перемахнул через кряж, прямиком на зовущий голос Анны и оказался бы в Успенке, которая представлялась отсюда самым лучшим на земле местом… Дернулся рывком вперед, нога соскользнула, и он, не удержав равновесия, медленно и неуклюже завалился набок, запутавшись в постромках.
— Э-э-э, чего развалился! — сразу зашумел Ванька Петля. — не у бабы на перине! Вставай!
Данила освободился от постромок, отбросил их в сторону и перевернулся на спину. Отозвался со злостью:
— Не ори. Дай дух переведу.
Ванька снова закричал и даже побрел по снегу, намереваясь пинками поднять Данилу, но Колун его остановил:
— Погоди, сам встанет. И мы передохнем. Вон до тех кедров дотянем, и шабаш.
Отдышались, поднялись и медленно потащились дальше — к каменной гряде, у подножия которой щетинился острыми верхушками густой кедрач. В нем, забравшись поглубже, остановились на ночлег. Пока расчищали место для костра, пока рубили хворост, пока варили в котелке болтушку, сумерки переплавились в темноту, и она плотно встала за стволами деревьев. Макушка дальней горы погасла, на небе ярко проклюнулись первые звезды. Данила прилег на лапник, скрючился, подтянув к животу ноги, и сразу уснул, не дождавшись скудного ужина, — как в яму провалился.
Пробудился столь же внезапно, словно его в бок толкнули. Вскинулся, подняв голову и увидел над собой Млечный Путь; рассыпая звездную пыль, он уходил в неведомые дали и выси, разделяя небо на две неравные половины. Медленно и величаво плыла луна. Неверный, крадущийся свет заливал темный кедрач.
Данила пошевелился на холодном лапнике, и в тот же миг Колун открыл глаза, тоже вскинулся со своего хвойного лежбища, быстрым шепотом спросил:
— Чего шаришься?! Дрыхни! А то свяжу!
Данила не отозвался. За последние дни, измотанный долгим переходом, он потерял страх и опаску перед своими охранниками. Молчал, когда они на него орали, или со злостью огрызался, хотя знал всякий раз, что отыграются на нем пинками и тумаками. Здесь, за пределами разбойничьего лагеря, на воле, пусть и под охраной, Данила как будто выпрямился. Отвердел своими чувствами и больше уже не впадал в безнадежное отчаяние, потому что пробудилась спокойная уверенность: какие бы каверзы и несчастья на его голову ни свалились, он все равно выберется из этого гиблого места, перехитрит Цезаря и охранников.
Глаза у страха, конечно, велики, но и страх свои пределы имеет. Вот и Данила, укрепившись в своей решимости, думал теперь лишь об одном: как ему выбраться из той клетки, пусть и невидимой, в которую посадил его Цезарь. Посадил, надо сказать, с изощренной, прямо-таки дьявольской жестокостью. Не зря у Данилы, когда он понял, что ему предстоит сделать, подсеклись колени. А сделать ему требовалось почти невозможное… Под присмотром Ваньки Петли и Колуна дотащить на санках труп Никифора до деревни староверов, отдать этот труп старцу Евлампию и сказать ему, что предупреждению Цезаря он не внял, а раз так — пусть получает подарок в виде мертвого парня. И еще требовалось сказать, что, если староверы из долины не уберутся, всех их ждет безжалостная смерть. Сообщив это условие старцу Евлампию, да еще таким манером, чтобы все слышали, Данила должен вернуться обратно, в оговоренное место, где будут его ждать Ванька Петля и Колун, затем добраться вместе с ними до лагеря, и только тогда отправят его домой. А если вздумает он сбежать или у староверов затаиться, то лучше об этом даже не помышлять: Цезарь прикажет доставить за кряж жену Данилы. «Ребятки мои без баб наскучались — вот и потешатся, — Цезарь посмеивался и кусал ноготь мизинца. — Тебя быстро притащили, жену твою еще быстрей, вскачь привезут».