Лиловые люпины
Шрифт:
Из нашего класса одна я буду профессионально заниматься литературой. Стало быть, коли меня можно считать литератором, то образ Н. А. Зубовой имеет значение и для советской литературы.
Я останусь навсегда благодарна Наталье Александровне. Если она не сумела в те годы почувствовать моей любви, видимо, считая меня безнадежно пропащей, пусть хоть теперь, ТАМ, ДАЛЕКО, ощутит мою благодарность. И преподаванием, и всей своей личностью она многому успела меня научить. Обильному чтению, любви к написанному до меня, любви к тому, что пишу я сама, к процессу создания ЧЕГО-ТО из НИЧЕГО.
Ее случайные обмолвки и недоговоренности, утаивания материала ради программы научили меня рыться, докапываться, дознаваться самостоятельно. Невольно вырывавшиеся у нее обрывки чего-то полузапретного привели меня еще в 9–I к темному закутку с забвенными стеллажами в библиотеке моей старушки Александры
Ее методике я обязана и тем, что умею, получив хотя бы малейшее представление о книге, образе героя, литературной тенденции, написать или наговорить об этой книге, образе или тенденции довольно обширный, грамотный, идейный, приблизительно верно освещающий их во многих аспектах, аналитический текст, ПОЛЬЗУЯСЬ СОСТАВЛЕННЫМ МНОЮ ПО-ЗУБОВСКИ РАЗВЕРНУТЫМ ПЛАНОМ И НЕУКЛОННО ЕМУ СЛЕДУЯ, КАК Я ЭТО ПРОДЕЛАЛА ТОЛЬКО ЧТО В СОЧИНЕНИИ «ОБРАЗ НАТАЛЬИ АЛЕКСАНДРОВНЫ ЗУБОВОЙ».
Нарисованные часы
Я заключила сочинение «Образ народа» эффектной концовкой о прогрессивном преобладании ОБЩЕСТВЕННОГО НАД ЛИЧНЫМ у Некрасова вообще, а особенно в БЛИЗКОЙ ЧАЯНИЯМ НАРОДНЫМ поэме «Кому на Руси…», не преминув ввинтить обязательную цитату «Поэтом можешь ты не быть…».
Двумя абзацами выше я вклопила в текст подложную «некрасовскую» строфу, тщательно прикрывая в это время страницу от моей Инки и Пожар, сдувавших с меня справа и слева. Тут уж пусть вся ответственность лежит на мне. Если Зубова расчухает обман, нечего из-за меня страдать Инке, Пожар, а тем более сдувавшим с Пожар по цепочке Жижиковой, Бываевой и Дворниковой. Правда, слово в слово никто бы не сдул. Сдувание на сочинениях в 9–I сделали искусством, подходили к нему творчески: сдували только общий смысл, перетекание мысли, изменяя постройку предложения, дробя длинные обороты на короткие, перетасовывая слова. Но цитаты ведь одни на всех, их копировали без опасений, потому-то я и прятала свою подделку. План, конструкция сочинения даже долженствовали быть единообразными в соответствии с параграфами учебника или пунктами зубовских конспектов, так что списывания с кого-то одного Наталья Александровна не уловила бы и, во всяком разе, не доказала. А технику сдувания в 9–I довели до такого совершенства, что Зубова, наблюдавшая класс сквозь желтые кости Дорки, за чей скелет задвинула свой стул, не приметила бы этих легчайших кошений одним глазом в соседнюю тетрадку. Когда я поставила точку, мои непосредственные сдувальщицы Инка и Пожар еще дописывали. Лорка Бываева, которая вообще могла бы не сдувать, тем паче с Жижиковой, наверняка наделавшей уйму «орфографии», — Лорка хорошо шла по литературе и, должно быть, просто решила подстраховаться — выводила под сочинением: 2.03.53. Жижикова и Дворникова уже закрыли тетради: эти и сдувать-то ленились, многое сокращали и совсем, наверное, отступили от «оригинала». Жижикова, таясь за пожаровской спиной, вернула мне шариковую ручку. Так и не выяснилось, зачем она ей понадобилась, — на краю ее непроливайки еще сушилось 86-е перо обычной вставочки, которой она писала «Образ народа».
Прогудел звонок; два урока, положенные на сочинение, истекли. Изотова стерла с доски, собрала у нас тетради и передала Зубовой их толстую стопку, тут же нырнувшую в загадочную глубь громадного черного портфеля.
Началась большая, двадцатиминутная перемена. Где будет четвертый по счету урок, староста пока не знала — требовалось еще найти завуча и спросить, а из биокаба нам надлежало немедленно сматываться, сюда вот-вот явится другой класс. Мы прошли по пустынному коридору третьего этажа (все классы его сейчас ринулись в буфет, на первый этаж) и поднялись по черной выше четвертого — сгрудились на околочердачном пятачке с пыльным, низко срезанным площадкой оконцем и хвостом растянулись по короткому отрезку ведущей туда лестницы. Уж не знаю, почему 9–I любил долгие стояния в этом закутке. Возможно, чувствовал, что ему, бездомному, он как раз подходит, что он, для всех запретный, для нас, поставленных словно вне закона, не больно-то запретен.
Каменный серый зельц ступенек холодил ноги сквозь подошвы; номерки на лямках передников поблескивали в закуточной полумгле; снизу, из буфета, доносились съестные запахи и бурление очереди за черствыми зубчатыми коржиками, сыпучими «тещиными языками» и бежевой бурдой, называемой то «кофе», то «какао». Нам и думать было нечего бежать в эту очередь, еще не устроившись. Безнадежно раскачивая в петлях
Явилась Изотова, объявила никому, кроме нас, не понятное: «Трита— в 9-III», и 9–I посыпался по лестнице обратно на третий этаж, в правое его крыло, где рядом с учительской «постоянно прописался» 9-III класс. Он-то сейчас и шел прямо после физры на урок биоложки в опустевший после нас биокаб. Мы столкнулись с этими зазнайками на площадке третьего этажа — они поднимались из физзала и зазнайками в этот миг вовсе не выглядели: такие же взопревшие, распатланные, навьюченные бесформенным скарбом, как мы два часа назад. Ни следа недавней утонченной избранности, ну ничем-то не лучше нас! Теперь уж мы, успевшие остыть и гуманитарно воодушевиться на сочинении, обдали вечных соперниц презрительными взглядами. Спору нет, они после биокаба вернутся в свою вотчину, а наша участь — до будущего года согбенно и стыдливо таскаться по чужим помещениям; но хоть минутка, да наша! К тому же 9–I таил про запас торжествиночку — часики Жанки Файн. О них, я уверена, не одна я в ту минуту подумала, но и все они, или же я всех их ни чуточки не знала…
Страшная для меня трита началась. Настасья Алексеевна, преподававшая нам все три математики — алгу, геометру и триту, — вызвала меня к доске. Не помогла мне и ладонь, исписанная при помощи шариковой ручки тригонометрическими формулами. Сколько я ни подглядывала в нее, стоя спиной к классу, мне не удалось применить формулы к довольно простой задаче, и я погрязла в ней, перепутав функции косинуса и котангенса.
Настасья Алексеевна, чей дряблый подбородок мягко оплывал на грудь, обрамленный такими же вялыми, не взбодренными завивкой, волосами, была невзыскательнейшей, добрейшей училкой. Но не могла же она быть доброй и к ученице, отчетливо не любившей ее предмет, всегда «отсутствующей и где-то витающей» на уроках и даже в момент ответа помышляющей, что когда-нибудь заведет кота по имени Кот Ангенс или зайца по прозвищу Зай Косинус, к ученице, которая и через тридцать с лишним лет будет просыпаться в поту после сновидения с решением задачи по трите. Если бы Настасья Алексеевна только знала о моих котах и зайцах!.. Как бы в ответ на эти секретные мысли у меня в дневнике по-змеиному угнула голову, опершись на прочный волнистый хвост, первая на этой неделе пара. Так их вырисовывала одна Настасья Алексеевна, — словно готовых зашипеть: «Ну, уж это!..» Я, впрочем, превосходно знала начертание пар по всем предметам, кроме литературы, и могла бы различить эти пары, даже взятые поодиночке, без учительских подписей, тем более — пары по трите: с Нового года уже несколько красных, брызжущих негодованием двоек поселилось в моей тетрадке для домашних заданий по трите— в той самой, на задах которой я начала в субботу пока, слава Богу, не замеченную Настасьей Алексеевной главу «Под сенью эвкабабов».
Очевидно, я от рождения была не способна ни к трите, ни к геометре. Самое ужасное, что в них при ответе оказывалось невозможно выехать на теоретической части, как на гуманитарных и химии с физикой. Обычно теоретическое тараторенье о ЕДИНСТВЕННО ПРАВИЛЬНОЙ НАШЕЙ НАУКЕ в данной области и САМОЙ ПЕРЕДОВОЙ И ГРАНДИОЗНОЙ НАШЕЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ, основанной на такой-то сфере знания, помогало мне выкарабкаться хотя бы на трёху. Но здесь эти, на зубовских уроках усвоенные, принципы были бессильны. И трита, и геометра всегда и везде оставались неизменными и требовали лишь четкой ориентации в чертеже, формулах и счете. Одна алга, казалось бы, самый сухой из всех математик предмет, давалась мне легче; в ней мне чудилось что-то заманчиво и разумно живое, — может быть, оттого, что среди первых же задач алгебраического задачника красовалась одна древнеиндийская, изложенная в стихах:
На две партии разбившись, забавлялись обезьяны.
Часть восьмая их в квадрате в роще весело играла…
и т.д.
Сколько вместе, ты мне скажешь,
Обезьян там было в роще?
Вероятней всего, именно этим обезьянам, которые, держа друг друга за хвосты, при помощи иксов и игреков послушно выстраивались в уравнение, я и была обязана своими поражавшими всех нежданными пятёрами по алге.