Линии разлома
Шрифт:
— Но ты его любишь?
— Ох… люблю ли я его? — Мама долго молча смотрит на меня, потом отвечает: — Знаешь, милая, я не уверена, что разбираюсь в любви, но в одном уверена на все сто: я… люблю… тебя!Поняла? А насчет всего остального… не беспокойся, хорошо? Это моя забота.
— Значит, если вы поженитесь, я смогу жить с вами, потому что это уже не будет так позорно?
— Позорно? Девочка моя! В твоей маленькой башке и впрямь рождаются странные мысли! Стыд, позор… при чем тут эти глупости? Все дело в деньгах. Если дело пойдет так, как идет сейчас, ответ на твой вопрос — огромное-преогромное… да!Но пока и об этом — молчок, идет? Заметано?
Она встает и зажигает все лампы, потому что солнце садится и в комнате совсем темно. Я иду следом за мамой на кухню, она подхватывает меня и сажает
— Я приготовлю нам гамбургеры, не возражаешь?
Я не знаю, стоит ли рассказывать маме о «Слоппи Джойс», тех самых потрясающих открытых гамбургерах, которые мне так понравились на дне рождения Лизы, но в конце концов решаю этого не делать — мама может подумать, что я критикую ее стряпню, — и просто говорю «Класс!». Она достает из холодильника мясо, режет его на куски и прокручивает через мясорубку, эта работа навевает ей одну песенку — вообще-то мама всегда, в любых обстоятельствах, вспоминает какую-нибудь песню — и она поет балладу о молодом голландце по имени Джонни Бёрбек. Однажды он придумал сосисочную машину. Его соседи ужасно боялись, что все их собаки и кошки пойдут на фарш. В этом месте я громко смеюсь. В последнем куплете машина ломается, и Джонни Бёрбек забирается внутрь, чтобы ее починить, но его жена — лунатик, она включает машину — ненарочно, конечно, вот умора-то, когда мама поет:
Она взялась за ручку И крутанула раз. Чудесный фарш из мужа Порадовал ей глаз.Мама делает мне знак, чтобы я подпевала, и я радостно подхватываю:
Ах, Джонни, ты окончил Свой путь в расцвете лет. Не надо было делать Машину для котлет! —…и так далее. Я стараюсь петь громко, чтобы мой голос звучал так же чисто и роскошно, как мамин, но ничего не выходит, это все равно что сравнивать обрат со сливками.
Мама ловко лепит из фарша маленькие шарики и спрашивает:
— Знаешь, что такое гамбургер?
Очевидный ответ не может быть правильным, и я отвечаю:
— Нет, скажи сама.
— Это господин, живущий в Гамбурге! А кто такая болонка?
— Ну…
— Ха, ха, ха! Это женщина, которая живет в Болонье! Ну а стейк?
— Мальчик из Стейксвилля? — говорю я, чтобы показать, что уловила, в чем суть игры.
— Нет, глупышка, это толстый ломоть говядины! — хохочет мама, и я точно знаю, что ни у одной моей одноклассницы нет такой замечательной матери.
Когда она поворачивается ко мне спиной, я вспоминаю, что хотела рассказать, как учительница музыки бьет меня линейкой, и добавляю эту ложку дегтя в бочку… счастья.
Мама не отвечает.
— Мам, ты что, не слышишь?
— А?
— Я сказала, что мисс Келли бьет меня по запястьям линейкой, очень сильно, почти на каждом уроке…
— Да, я слышала, дорогая… Должно быть, не слишком приятно, — произносит она отсутствующим голосом, и я вижу, что она где-то далеко, очень далеко, неизвестно где, и говорю, чтобы вернуть мною же разрушенный веселый настрой:
— Если Джонни Бёрбек прокрутил себя на фарш, значит, он больше не голландец, а гамбургер.
И мама весело хохочет в ответ.
На десерт у нас виноградное желе — мы едим его ложками прямо из банки (бабушка такого никогда бы не позволила), губы у меня стали лиловые, мама высовывает язык, и он тоже совсем лиловый, мы хихикаем, а потом она спрашивает: «Можешь высунуть язык и дотронуться до носа?» — я делаю попытку, ничего не выходит, а она говорит: «Смотри, как это легко!» — высовывает язык и касается носа указательным пальцем. Интересно, думаю я, восхитятся в понедельник мои одноклассницы, если я покажу им этот фокус, или скажут: «Какая идиотская шутка!» — и на том все и закончится. Я показываю маме, как умею скашивать глаза: смотрю на указательный палец и медленно подношу его к носу. Она неговорит, что я останусь косой на всю жизнь, и мне хочется, чтобы этот вечер не кончался никогда.
Мы укладываемся в мамину кровать. Я лежу, тесно прижавшись к ее теплому телу, и чувствую себя, как в раю, но она вдруг встает и идет на кухню налить себе виски, берет сигарету. Я смотрю на маму сквозь ресницы и притворяюсь, что сплю, потому что не хочу упустить ни единой секунды времени в мамином обществе, но в конце концов засыпаю по правде. Во сне я вижу, как мама кладет в коричневый конверт крошечного ребенка, пишет на конверте имя красным фломастером и бросает конверт в чей-то почтовый ящик, потом проделывает то же самое с другим младенцем, и мне становится ужасно не по себе при мысли о том, что все эти малыши лежат в заклеенных конвертах совершенно голые и им даже нечего поесть.
Когда я просыпаюсь утром, мама крепко спит рядом со мной. Она закинула левую руку за голову, я несколько минут рассматриваю ее родинку и думаю, почему моя собственная появилась в таком стыдном месте. С этой мыслью возвращается воспоминание о том, что я «грязная» и ничтожная. Правая нога начинает дубасить левую, я боюсь разбудить маму, осторожно вылезаю из кровати и плетусь в туалет. Мама не просыпается, я не знаю, чем заняться, и решаю позавтракать — ем конфеты, а Враг досаждает мне ехидными замечаниями: «Ты и так толстая девочка, а от конфет потолстеешь еще больше». Я пытаюсь отвлечься, ищу на полках какую-нибудь детскую книжку, ничего не нахожу и возвращаюсь к конфетам, потом меня начинает тошнить от запаха застывшего жира — мама не помыла сковородку, на которой вчера жарила гамбургеры, я бегу в туалет, и меня рвет. Я совсем не хочу испортить этот драгоценный уик-энд, но в данный конкретный момент мне совсем не весело и не хорошо: на улице ливень, я жду не дождусь, когда проснется мама, но не решаюсь ее разбудить, потому что она, наверное, не ложилась всю ночь, думала и пила, как часто делают артисты. После рвоты у меня дерет горло, и я лезу в холодильник, чтобы поискать молоко, но там нет ничего, кроме половинки грейпфрута и куска посиневшего сыра, он выглядит так ужасно, что меня снова начинает тошнить, и я захлопываю дверцу.
Мама садится на кровати, и я пугаюсь — вдруг она сердится, что я ее разбудила, но она восклицает:
— Боже, который час? Одиннадцать… Ты давно встала, детка?
Мама вскакивает, и мир снова приходит в равновесие, ведь она здесь, со мной, курит свою первую сигарету, варит кофе, натягивает черные брюки, обнимает меня, включает радио и продолжает разговор.
— Какая мерзкая погода! Ужасно жалко, я хотела повести тебя в зоопарк!
Появляется Питер с продуктами (вместо приветствия он взъерошивает мне волосы, и мне это не слишком нравится — я только что причесалась), без предупреждения заваливаются двое маминых друзей, потом начинает трезвонить телефон, подтягиваются другие приятели, и уже через час шестеро незнакомых мне людей курят, разговаривают и смеются в маминой квартире. Двое гостей — бородачи, и я спрашиваю себя, носит ли бороду мой отец Морт и знают ли его эти люди. Если да, может, они скажут ему при встрече, что видели его дочь Сэди, а он расспросит их обо мне. Все говорят, что рады со мной познакомиться, а я вот совсем не рада — они присвоили моюмаму в тот единственный уик-энд, который мне выпало провести в ее доме. Я замечаю, что мамины приятели разговаривают с ней особым, почтительным голосом, стоит ей открыть рот — и они замолкают и слушают, и над шутками ее смеются громче обычного. В какой-то момент Питеру приходит в голову злосчастная идея: он сажает меня на колени и начинает дурацкую игру в «ехали мы, ехали»(взрослые почему-то уверены, что дети это обожают!). Я ерзаю и выворачиваюсь до тех пор, пока он меня не отпускает, и тут одна женщина говорит:
— Крисси, может, споешь нам что-нибудь?
— Почему нет… — отвечает мама и, не вставая со стула, закрывает глаза и скрещивает на груди руки. Она поглаживает большим пальцем правой руки родинку на левой и разогревает связки, выпевая ноты — вполголоса, нежно, сначала высокие, потом низкие, подобно тому, как скрипач водит смычком по струнам, настраивая скрипку. Питер садится за пианино и берет то фа, то ля-бемольв нижней октаве — это напоминает звучание органа. Сначала мамин голос следует за мелодией Питера, но потом он взмывает вверх, заполняет собой всю комнату, проходит сквозь стены и потолок, устремляется в небеса, и мы тоже закрываем глаза, потому что в реальном мире не осталось ничего интересного, кроме голоса моей матери — такого же прекрасного и совершенного, как воздух, вода и любовь. Когда мама умолкает, ни один человек в комнате не знает, кто он и где находится, а женщина, попросившая маму спеть, и вовсе плачет. Наступает долгая тишина, потом ее разрывает гром аплодисментов.