Линии разлома
Шрифт:
Возле ратуши стоит колокольня с часами. Когда мы с мамой ходим за овощами, она иногда приводит меня на площадь в поддень. Часы бьют, дверки открываются, и появляются двенадцать деревянных человечков. Они качают головами, кланяются, поднимают и опускают ручки и ножки, совсем как люди, только лица у них не меняются. Они ведь не живые.
Мы с Гретой умоляем маму прокатить нас на карусели, и она в конце концов сдается, хоть и говорит, что у нас мало денег. Я сажусь на черную лошадку, Грета — на белую, впереди меня, я крепко сжимаю ногами бока огромного скакуна, а руками держусь за луку, лошадь деревянная, а я — живая, но она везет меня — медленно, поднимаясь и опускаясь на вертящемся круге. В сквере темно, но карусель освещена гирляндами лампочек,
Музыка — это незримое движение.
Дедушка репетирует со мной, чтобы в этом году рождественские гимны прозвучали еще чудесней, чем всегда. Он говорит, что у меня самый красивый голос в семье, мне кажется, за это он и любит меня больше Греты. Дедушка многому меня научил, его голова полна знаний, потому что в молодости он учился в университете (папа, кстати, тоже).
Когда я была совсем маленькая, дедушка объяснил мне разницу между левой и правой стороной. Присев передо мной на корточки, он сказал: «Смотри, Кристина, это — твоя левая рука, а это — правая; вот моялевая рука, а вот правая». — «То есть у мальчиков и девочек они растут по-разному?» — удивилась я. Дедушка расхохотался, и начал объяснять все заново, но сел рядомсо мной.
Если я смотрюсь в зеркало и трогаю свой левый глаз, Кристина-в-зеркале прикасается к правому, но это одна и та же я.
Каждый день после обеда мы с дедушкой отдыхаем, но я не сплю, а лежу в полумраке, смотрю, как солнечные лучи проникают в комнату через крошечные дырочки в шторах, и пытаюсь сочинить мотив. Когда дедушка начинает храпеть, я тихонько трясу его за плечо, зову: «Курт» — и он перестает. Странно называть дедушку по имени, но бабушка говорит, это единственный способ, и она права, если я шепчу: «Дедушка!» — он продолжает выводить рулады, рот у него открыт, а из носа торчат волосы. Я размышляю и поглаживаю родинку на сгибе левой руки: она размером с небольшую монетку, круглая, золотисто-коричневая и слегка выпуклая, кожа в этом месте покрыта пушком, как персик, и я обожаю ее ласкать. Когда никто не видит, я очень медленно сгибаю и разгибаю руку и смотрю, как родинка то появляется из норки, то прячется обратно.
«Я уже рассказывал вам сказку о можжевельнике?» — спрашивает дедушка после ужина. Мы собираемся у дровяной печки, я сворачиваюсь клубочком на коленях у мамы, и дедушка начинает. Это сказка про маленького мальчика, у которого была очень злая мачеха. Женщина велела ему взять из сундука яблоко, а когда он наклонился, захлопнула крышку, и голова мальчика упала на яблоки. Потом мачеха разрезала тело пасынка на кусочки и приготовила из них рагу. Блюдо очень понравилось отцу мальчика — он ведь не знал, что ест, обгладывал косточки и бросал под стол, а сестра их собрала и похоронила под можжевеловым кустом, и мальчик воскрес, так что все хорошо закончилось. Я больше всего на свете люблю нежиться на маминых коленях, сосать большой палец левой руки, поглаживать большим пальцем правой родинку и слушать дедушкины рассказы.
Бабушка не велит сосать палец, она читает мне стихотворение про Конрада из книжки «Кудлатая замарашка». Конрад был упрямец, он все время сосал палец, и дело кончилось тем, что явился человек с огромными ножницами и отстриг ему большие пальцы. Мать говорила Конраду, что пальцы не отрастут, и оказалась права. Когда она вернулась домой, бедный маленький упрямец показал ей свои четырехпалые ладони.
Дедушка потерял два пальца левой руки, когда был молодым и воевал на другой, первой войне, но это не мешает ему играть на пианино.
Пальцы не отрастают.
Волосы отрастают, ногти на руках и ногах отрастают, они продолжают расти даже после смерти, дедушка говорит, что волосы и ногти — это мертвые клетки, их выталкивают наружу живые клетки, вообще, все мертвые части тела отрастают, а живые — нет, если подумать, это странно. Глаза не отрастают, но, если теряешь глаз, можно вставить стеклянный или надеть повязку. А зубы отрастают, но только одинраз, если выпадут во второй — останешься с дырой во рту. Однажды мой брат Лотар подрался после собрания ячейки гитлерюгенда и получил удар кулаком в лицо, было много крови, и один из передних зубов расшатался, но, слава Богу, не выпал, и дантист его укрепил.
У меня выпало семь молочных зубов.
Хвосты у саламандр отрастают, но я не знаю, до каких порих можно отрезать, не причиняя вреда, нужно будет спросить у дедушки. Я обожаю саламандр — они могут жить в огне! Дедушка показал мне фокус: когда зажигаешь свечу, воздух над ней горячей самого пламени. Можно сунуть палец в огонь, не причинив себе особого вреда, а если секунду подержать ладонь надним, сожжешь кожу.
Наездники в цирке прыгают через горящие обручи. Я никогда не была в цирке, но мама рассказывала мне, как акробаты и гимнасты совершают опасные трюки, а зрители следят за ними, затаив дыхание от восторга и страха. Дедушка говорит, что дыхание у людей перехватывает, если они видят что-то опасное или невероятное: тело думает, что ему понадобится кислород, чтобы противостоять опасности, вот и набирает побольше воздуха в легкие.
Я мечтала, когда вырасту, стать Толстой Дамой из цирка, но сейчас мы проигрываем войну, у нас голод, и я совсем не поправляюсь.
Все, что съедает человек, становится его собственным телом, все — кроме отходов, выходящих с другого конца. Не понимаю, почему нельзя удалять эти самые «отходы» из еды до того, как ее съесть, не пришлось бы то и дело бегать в туалет. «Удивительно, — говорит дедушка, — коровы едят траву, и она превращается в бифштексы, а мы поглощаем бифштексы, морковку, картошку, конфеты, яблоки, и они становятся нашими телами». Мы уже много месяцев не видели мяса. Чем больше ешь, тем быстрее растешь, а когда перестаешь расти вверх, начинаешь расти в ширину, уверяет дедушка, а он знает, что говорит — у него самого большой, толстый живот. В «Кудлатой замарашке» Гаспар все худеет, худеет, а потом умирает, потому что не хотел есть суп, и на его могиле ставят крест.
Лотар ходит в форме — настала его очередь идти на войну. Мы потеряли Францию и Англию, но все мужчины, от шестнадцати до шестидесяти, уходят, и теперь в нашем доме совсем не будет мужчин. Лотар обнимает меня, подбрасывает вверх, на какое-то мгновение я зависаю в воздухе, сердце колотится, как сумасшедшее, но он ловит меня и так сильно прижимает к себе, что металлические пуговицы его френча больно врезаются в грудь. Я кручусь, чтобы высвободиться, потому что мне трудно дышать и платье задралось, так что остальные могут увидеть мои штанишки. Лотар отпускает меня со словами «До свиданья, милая моя Кристина!», и я исподтишка бросаю взгляд на Грету: ей, наверно, завидно, ей Лотар не сказал «До свиданья, милая Грета», ее он не обнимал и не подбрасывал в воздух, потому что она уже большая и тяжелая. Но Грета только и делает, что повторяет: «Лотар, не уезжай! Не уезжай, Лотар!» — и размазывает по лицу слезы и сопли. Но Лотар поворачивается и идет к двери: в форме спина у него идеально прямоугольная.
Грета красивей меня, но она не такая интересная, и мне кажется, что дедушка любит меня больше, потому что Грета фальшивит, когда поет. Грета белокожая, у нее нет родинки на левой руке, летом у меня появляются веснушки, а у Греты — нет, хотя веснушки — это здорово, они хорошо защищают от солнца. Одним словом, Грета пустышка, она никакая, плоская, как озерная гладь в тихую погоду, а я как вулкан, меня сжигает внутренний огонь, когда я пою, он извергается, как лава. У нас с ней общая комната, кровати стоят изголовье к изголовью, в ящиках комода ее вещи лежат справа, мои — слева, она проводит уйму времени, расчесывая свои волнистые светло-каштановые волосы, у меня они белокурые и прямые, и я привожу их в порядок двумя взмахами щетки, потому что в жизни есть дела поважнее. Ночью я думаю о множестве вещей, а Грета мгновенно засыпает и спит, не просыпаясь, до утра, как стоячая вода.