Линии разлома
Шрифт:
— Отсылают?..
— Не перебивай, Крыся, слушай внимательно… Они дают нам новые имена. И говорят: давным-давно вы были немцами, в вас течет немецкая кровь, ваша польская национальность — ошибка, но еще не поздно ее исправить. Ваши отцы — предатели, их нужно убить. Ваши матери — шлюхи, они не имеют права растить вас. Теперь вам дадут немецкое воспитание. Если будете говорить друг с другом по-польски, вас накажут. Общаетесь на польском — получаете наказание.
— Бедный ты мой…
— Нет. Никогда больше не называй меня бедным, иначе я перестану с тобой разговаривать.
— Прости! — Я торопливо прошу прошения по-польски: — Przepraszam.
—
Он умолкает. Я смотрю на него во все глаза, но не произношу ни слова.
— Когда они узнают — потом, позже, то запирают меня на два дня в чулан с метлами, держат в темноте, не дают ни есть, ни пить. Я не прошу пощады, хочу доказать, что у меня воля сильнее, замираю и жду. За мной приходит главный доктор, отводит в свой кабинет и говорит: «Знаете, молодой человек, вы с вашим характером годитесь для Германии, но за следующий проступок вас отошлют обратно».
Он снова умолкает.
— И я перестаю говорить по-польски. Они вырвали мой язык с корнем.
— И мой тоже.
— И твой тоже.
Во сне я вижу крепкую крестьянку в платке, она похожа на бабушку. Она копается в огороде, лицо у нее красное от натуги, она изо всех сил тянет что-то из земли, а потом бросает этов корзину… Что она вытащила? Женщина распрямляется, вытирает пот со лба и говорит: «Уф! До чего тяжело!» Я подхожу ближе и вижу, что в корзине полно человеческих языков, они напоминают крошечных омарчиков, их корни беспомощно трепыхаются в воздухе. «Они не смогут отрасти! — кричу я. — Вы же вырвали их с корнем!» — «В этом цель операции», — отвечает она и возвращается к работе.
— Они забирают нас в сорок третьем, в Рождество, — продолжает Иоганн. — Целый год, с утра до ночи, мы зубрим немецкий. Это как битье по голове: бац… бац… бац… бац…Немецкие слова, немецкая история, немецкие стихи и сказки… а потом, когда снова наступает зима, нас терзают рождественскими гимнами — тоже на немецком. Тихая ночь… Радостная звездная ночь… Звените, колокольчики! Звените, звените… Бам, бам, бам, бам.Ох, Лже-Кристина, знала бы ты, как я ненавижу эти глупые гимны! А ты?
— Ну… конечно…
Раньше я любила гимны — когда думала, что живу в родной семье и говорю на родном языке в родной стране. Что я получила взамен? Несколько польских слов и любовь к Иоганну, но скоро все изменится. Я отгоняю от себя гимны, выковыриваю их из памяти. Новые слова, которые я узнаю в школе, отравлены воспоминаниями Иоганна, я не могу не вспоминать, как его били по щекам и секли кнутом, и не хочу ничего учить, но потом решаю: скоро я буду произносить все слова на родном польском, а немецкий забуду, смою его из мозгов, как «отходы» в унитазе, отправлю их в далекое плавание. Дедушка называет тех, кто попадает в ад, отбросами человечества, но я больше не буду его цитировать, он меня, конечно, любит, но он мне не родной, а значит, я обойдусь без его премудростей.
Главная беда у меня с пением: если я не должна петь на немецком, значит, не буду петь вообще.
Придется забыть рождественские гимны и все красивые песенки, которым научил меня дедушка. Он хочет выучить со мной еще одну, но я отговариваюсь уроками. Дедушка расстроен, я целую его в лоб и обещаю: «Может, попозже, дедуля…» Я обсуждаю это с Иоганном, и он говорит: «Я мог бы научить тебя польским песенкам, но это нас выдаст. Прости, но пока тебе лучше петь без слов».
И я учусь петь без слов. Играю со звуками у себя в горле, беру такие высокие ноты, что голос взлетает под облака, а потом возвращается в глубины моего существа — туда, где клокочет лава.
— О чем вы разговариваете? — интересуется Грета, причесывая Анабеллу. Кукольные волосы не нужно мыть два раза в неделю, они неживые и не растут.
— Да так… о жизни.
— Что значит «о жизни»?
— Посмотри в словаре, — отвечаю я, потрясенная собственной дерзостью.
— Ладно. Все, Кристина, ты своего добилась, больше я с тобой заниматься не буду.
— Ах так? Тогда я расскажу маме, что ты мне разболтала сегодня ночью.
— Давай. Рассказывай, если посмеешь!
В конце января стоят такие морозы, что уроки в школе отменяют. Воздушные налеты случаются и днем, и ночью, и мне кажется, что мы б о льшую часть времени просиживаем в погребе. Это еще скучнее, чем в церкви, здесь нечего делать, разве что слушать, как храпят, стонут и вздыхают люди, да нюхать ужасную вонь. Что-то происходит, все это чувствуют, мы больше не разговариваем за едой, и не из-за Иоганна, тяжелое молчание сгущается, накрывает нас, угнетает, давит, как железная крышка. Кажется, весь мир вот-вот остановится. Каждый член семьи выполняет свои обязанности: встает утром, одевается, убирает постель, складывает белье… но вся эта чистота, весь этот порядок кажутся обманом, как если бы взрослые хотели надуть детей. В их глазах плещутся ужас и хаос, если буду вглядываться слишком долго, могу провалиться внутрь, в адские потемки, и все это потому, что мы проигрываем войну, вернее, с учетом того, что я — полька, войну проигрывает Германия, так почему она не может проиграть побыстрее, чтобы все закончилось?
— Ты и правда потратил бы мамины деньги на карусель?
— Конечно. Немцы обкрадывают мою страну, они украли меня самого, несколько жалких монеток — ничто в сравнении со всем этим. На чьей ты стороне, Лже-Кристина? Выбирай.
— Я на твоей стороне.
— Докажи это.
— Как?
— Когда будешь в следующий раз играть с дурацкой бабушкиной шкатулкой, укради что-нибудь из драгоценностей.
— Я не могу так поступить!
— Значит, ты не со мной.