Лиса в курятнике
Шрифт:
Зевнула.
Зажмурилась.
Она-то аккурат жару не то, чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.
– Присядь куда... и что с Одовецкими?
– Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье...
Она отмахнулась, уточнив:
– Когда?
– Да ныне же вечером... она, как мне показалось, не слишком рада была.
– Старшая?
– И младшая тоже... нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть, - Лешек пальцами
– Не могу понять...
– Плохо, что не можешь, - матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.
Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.
Ягодку вызревшую сняла.
В рот отправила.
Зажмурилась.
– Кисло, - пожаловалась позже.
– Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?
– Матушка!
Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное...
– Что?
– она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота.
– Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина...
Оно-то верно, его и самого время от времени поить пытались.
– Нет, дорогой, - императрица ущипнула его за щечку.
– И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо...
Он вздохнул и пожаловался:
– Женить хотят...
– Ироды какие, - посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая... обманчиво легкая, Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.
– Матушка... они все будто сговорились... только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть... я уже притомился их ловить.
– Не лови, - разрешила матушка.
– А скажут что?
– Дурачку простительно.
Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после...
...третий год пошел.
Уже и сам привык.
– Ты лучше к Таровицким присмотрись, - матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала.
– И к Вышнятам... они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены...
Эту историю Лешек тоже знал.
И про верного Гостомысла, некогда стоявшего при еще при комнатах покойного государя камер-казаком[1]. Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.
Беден.
Храбр до безумия.
И беззаветно предан Его императорскому Величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.
Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако... почему он отказался?
Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?
Или, напротив, не поверил, что казнят всех?
Как же... императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью и не только своей.
Больная была тема.
Живая.
Что язва.
Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства - а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига - Гостомысл взъярился.
Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.
Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сравнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.
Он жег.
Вешал.
Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы - отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб - обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.
Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.
Лешек знал, что корону предлагали и самому Гостомыслу, но он этакий подарочек отверг с гневом: мол, государству служит и царю, а стало быть...
...обиделся.
Как есть обиделся, ибо батюшка, еще молодым будучи, на Гориславу поглядывал с нежностью и того не чурался признавать. Сказывал, уж больно хрупкою она была, что цветок весенний, такую хочется оберегать и лелеять.
И женился бы, тут думать нечего, когда б судьбу свою не встретил.
И говоря о том, на матушку поглядывал, а она розовелась совсем по-девичьи...
...а Вышнята не простил.
На свадьбе был, оно и верно.
И титул княжеский из рук новопровозглашенного царя принял с благодарностью. И от земель отказываться не стал. А вот на прежнее место не пошел. Отговорился, что, мол, плохим он был камер-казаком, раз не уберег своего императора...
Да и притомился.
Пусть другие служат... неволить Гостомысла не стали.
Отбыл он поместье сожженное восстанавливать, и сестрицу с собою забрал. Сказывали, что женился в самом скором времени, причем не на княжне или графинюшке, которых ему сватали во множестве, спеша заручиться через него царскою милостью, но на девице вовсе худородной.
А Горислава... что с нею стало, Лешек не знал.
...дочку Вышняты он заприметил и без матушкиного намеку. Уж больно та выделялась среди прочих девиц вовсе недевичьею статью. Была высока. Стройна, едва ль не до прозрачности худощава. Да и во всем облике ее имелось нечто инаковое, заставлявшее прочих девиц в стороне держаться.