Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)
Шрифт:
(Не отправлено.)
1947
Portofino, сентябрь
Вчера я получил верстку моего прежнего дневника, это всегда малоприятная задача - попятная работа. Читать самого себя! Мне для этого требуется много чинзано. Что не должно означать, будто писать не доставляет удовольствия. Я не брошу. Но время от времени, имея верстку в руках, все же задаешься вопросом, какой интерес это может представлять для других; берешь сигарету и поглядываешь вокруг себя, наблюдаешь за людьми, бредущими по площади, рассматриваешь их - как много на свете разных людей: спортсмен и светский человек, который всегда, как только поднимается ветерок, уводит у меня из-под носа единственную сдаваемую напрокат парусную лодку, здоровый и милый человек, но не читатель, я думаю, равно как и те семь рыбаков, что идут босиком, с засученными штанинами по площади, равно как и дамочка, что подражает этой манере носить штаны, или пожилая чета, слоняющийся без дела меняла и спекулянт с античным лицом, те двое влюбленных, что все время держат руку друг у друга на бедре... Своего читателя, мне кажется, надо себе представлять; это уже часть работы - придумать читателя, симпатичного, критичного, не слишком превосходящего тебя, но и не уступающего тебе, партнера,
Ничто не было бы прекраснее комедии, но не старинной, это должна быть современная комедия, по мне, пусть обряженная в костюмы, комедия о наших проблемах. Возможно ли такое? Потребность в ней велика, как и вообще потребность в веселом и в основе своей бесспорном согласии, правда согласии, которое не уклоняется от наших действительных вопросов и нашего сегодняшнего сознания. Это, пожалуй, главное. Комедия, которая просто уклоняется, может в лучшем случае развлечь; тогда уж, мне кажется, трагедия, не увертывающаяся от нашего сознания, все-таки даст нам больше утешения.
Почему нет такой комедии?
Можно три часа подряд смеяться, трястись от хохота, и это не будет комедия. Одних лишь шуток недостаточно. Так называемый хохот всегда дело второстепенное, никогда не показатель того, что пьеса - комедия. Вполне мыслима веселость без всякой шутки, радостно-утешительная, вытекающая из непреодолимой уверенности, перед которой все страдания и страсти, разыгрывающиеся вокруг, кажутся несоразмерными и потому комичными. Комедия, я думаю, - это вопрос не фабулы, а атмосферы.
Ее не может быть без великой уверенности, без ощущения, что, в сущности, все обстоит наилучшим образом и нас ожидает только хороший конец, спасительный конец, в этом та божественная, золотая основа, которой мы горячо желаем и без которой нет настоящей комедии. У Клейста в "Разбитом кувшине" * за комизмом суда, вершимого людьми над людьми, стоит непоколебимая вера, что есть суд сверхчеловеческий, находящийся по ту сторону комизма; господин судебный советник Вальтер - вот кто носитель золотой основы в качестве действительного наместника бога на земле. Тут сомневаться не приходится. В "Минне фон Барнхельм" * и в других настоящих комедиях - их достаточно мало - эта уверенность не всегда метафизическая, часто вполне достаточно веры в общественный порядок. Смеются над отступлениями от него, над досадными извращениями его, но в основе можно его утвердить; общество, которому показывают комедию, наилучшее из всех возможных. Существуют графы и слуги, и иной раз, как показывает комедия, слуга куда лучше, благороднее графа, да, слуга, безусловно, заслуживает, чтобы его возвели в дворянство, и награждение титулом комично, ибо несоразмерно, комично именно в этом случае; но в том, что вообще существуют графы и слуги, господа и крепостные, - в этом комедия ничего не меняет. Иначе от веселья ничего не останется. Общество утверждается по меньшей мере в своей идее, и притом без сомнений; тем более дерзко можно, не оказываясь еретиком, смеяться над ее незадачливым осуществлением. Комедия набожна. Набожна, как Аристофан! Он верует в Афины, это несомненно, иначе он не мог бы так разделывать афинян, и у него есть также основания веровать в свой полис; невзирая на Клеона, Аристофан верует *, иначе он стал бы не Аристофаном, а шутом или трагиком. Как минимум, должен быть утвержден человек, просто человек; как минимум или как максимум. Человек - лучшее творенье божье, его шедевр. Наши страсти в иных случаях кажутся, возможно, дурацкими; человек верит, а его обманывают, и его вера предстает несоразмерной, комичной, потому что он всегда расточает ее на недостойную личность; но на той же сцене находится другая личность, которая, если б он только захотел это заметить, безусловно, сделала бы его счастливым. Безусловно - вот в чем штука. Можно было бы быть счастливым! Или же мы смеемся над лицемером, зная, что тартюфы в конечном счете так ничего и не достигают. В конечном счете; это может выясниться в пятом акте или на небесах. Добродетель торжествует всегда; саму золотую основу не царапают; одна она, а не отдельные шутки, полнит нас весельем, которое и дает в конце концов комедии название веселой пьесы, - золотая основа уверенности, что справедливость восторжествует и что все имеет смысл, по мне, пусть вечно скрытый, но все же смысл; без этой уверенности, которая должна быть набожной и безусловной, может появиться только сатира, остроумная, но не весело-утешительная... Дон Кихот комичен, потому что все, что он говорит и делает, несоразмерно; он слишком много читал, этот добряк, и вот мы видим его, оснащенного феодальными речениями, выезжающего в насквозь буржуазный мир, видим жертву беллетристики, во все времена состоящей из антикварных речений; все совсем иное, чем его величавые плетения, полезнее, безобразнее, менее великолепно, но жизнеспособно и животворно. Мир, дурачащий рыцаря, в основе своей утверждается Сервантесом. Это все-таки реальный мир, возможный мир, и мы сочувствуем не трактирщицам и птичницам в том, что они не принцессы, а дворянину из Ламанчи, который так и не научился распознавать трактирщиц и птичниц. Что бы было, если бы мир, делающий из Дон Кихота трогательного дурака, тоже был невозможным миром, пустым призраком, ушедшим в прошлое, утраченным, нереальным и нежизненным, не заслуживающим утверждения? Что сталось
Читаю Якоба Буркхардта, антикварное издание, с коричневатыми пятнами на бумаге, с переплетом в мраморных разводах, наслаждаюсь его золотой древней верой - стало быть, написано молодым человеком; я читаю его, словно не знаю о его позднейшей славе, хвалю его, словно он в этом нуждается, порицаю его, словно имею на это право. Например, я порицаю его за совершенно незрелое, слепое, предвзятое, пренебрежительное отношение к собственной эпохе, за этот проклятый тон: "И таким образом дух все больше и больше нищает и наконец нисходит до нас". Я ему перечисляю, кто жил и творил в то время, когда он писал; как-никак целый клуб вполне достойных уважения господ. Большинства из них он, конечно, не мог знать. Надо быть осторожным с оценкой собственного времени!.. С Брунеллески * начался Ренессанс, а с Ренессансом Буркхардт становится великолепным открывателем, я то и дело оттачиваю карандаш, чтобы вычеркнуть отточенные фразы, один раз, два, три... Стиль - цель творчества; почему стили меняются, об этом молчит и мой великий Якоб. С Брунеллески начинается Ренессанс, это несомненно, сотней страниц позже приходят другие, которые снова попросту низвергают Ренессанс, объявляемый моим автором безусловно настоящим. Несчастные! Вдруг они создают барокко, и Буркхардт, только что пребывавший в таком восторге, вдруг становится академичным, хочется сказать: вдруг теряет антенну и слышит только себя самого, свои мнения. Мой карандаш позволяет себе первые вопросительные знаки, которые постепенно превращаются в знаки восклицательные, наконец я кладу книгу на стол, не с раздражением, а просто озадаченно: оказывается, даже такое умное обозрение творчества - а кто может тут превзойти Буркхардта?
– не заходит дальше преддверий; условия творчества раскрываются, возможно, творящему, но вряд ли он настолько осознает их, чтобы мог высказаться, да и не его это дело; обозревающий же исходит из уже проверенного, того, что он считает правильным, общезначимым, - повеление, каким руководствуется творящий, видимо, неправильное такого рода, а лично возможное, лично необходимое, повеление живого, которое в качестве такового исчерпывается в тот самый момент, когда удается найти полностью соответствующий ему образ. Всякая удача кратка. И неповторима. Расцвет в Древней Греции, Ренессанс. Только эпигонство может быть долговременным. Пожалуй, самое лучшее, что я знаю о неизбежном изменении стилей, сказал Гёте во второй части "Фауста":
Так вечный смысл стремится к вечной смене
От воплощенья к перевоплощенью 1.
1 Гёте И. В. Фауст, часть II, акт I, сц. 4. (Пер. Б. Пастернака.)
Но где же, если так смотреть, то правильное, в чем должно заключаться превосходство одного стиля над другим? Якоб Буркхардт и барокко; его негодование так понятно: он меряет барокко творческими задачами не барокко, а Ренессанса. Позволю себе заметку на полях: и ты, Якоб? Ведь тем самым даже он, один из наидостойнейших, сотворяет ту же пакость, что и мелкие рецензенты, упрекающие, скажем, Брехта, десятилетиями пекущегося об эпическом театре, в том, что его театр не драматичен... О, наши суждения! Если даже такой высокий ум, как Буркхардт, теряется перед прошлыми эпохами, тут зряч, там слеп, - как же творцу, участнику, одержимому добиться когда-нибудь объективного суждения?
Об архитектуре
В высшей степени примечательно, пишет Буркхардт, что никакой материал не выдает себя за что-то, чем он не является. У него много высказываний такого рода, которые, хотя и сказаны про Ренессанс, относятся к нашей "таблице умножения". Согласование функции и формы. Только с другими задачами, которые должны соответствовать другим потребностям, прежде всего, и с другими материалами, имеющими свои, особые законы; но основное остается, иначе говоря - синтез, - и тем не менее наши специалисты, если им встречается, скажем, Корбюзье, оказываются перед ним беспомощнее, чем перед какой-нибудь маской с островов Южных морей.
Почему?
Наше отношение к собственному времени - того же характера: нам кажется, что дух все больше и больше нищает и наконец нисходит до нас... На Акрополе есть так называемый персидский щебень - скульптуры древних, используемые для наполнения новых стен: те, кто делает это, не сомневаются, что создают уже собственные произведения искусства. Подобное и в Италии, где часто бесстыдно грабят античные постройки, грабят не вандалы, а архитекторы, которым нужны колонны, мрамор, чтобы строить самим. Чудовищное отношение к современности, непочтительное, как жизнь, как антиисторическая позиция, свойственная даже Ренессансу, который тоже притворялся, будто стремится к антике; но ведь он называется не Реставрацией, а Ренессансом. Повсюду живет сознание, что важно не сотворенное, не в первую очередь оно, а процесс творения. Я бы сказал: пусть новое имеет меньшую ценность, оно важнее уже тем, что создано, оно важнее, чем сохранение, значение которого вовсе этим не отрицается. Одна из прелестей Италии, претворяющихся в личное чувство счастья: видишь, что каждая эпоха всерьез относится к себе как современности, что она ни с чем не считается, только бы БЫТЬ.
А мы?
Несколько лет тому назад у нас в Цюрихе был объявлен архитектурный конкурс на новый Дом искусств, все признавали, что площадь, предусмотренная для него, не допускает благоприятного, свободного, полного решения, но не могли осмелиться просто взорвать старый дом средней ценности. Таким образом, новое здание, наше, было, в сущности, взорвано еще до того, как мы взялись за чертежные карандаши. И вот мы должны были творить в этой атмосфере, не окрыленные никаким ожиданием, под властью исторического пиетета, превосходящего всякую меру, окруженные несомненным самоотречением нашего поколения... Просвещение как извращенная музейность.
Cafe Odeon
Слово, которым в настоящее время можно причинить нам наибольшее зло, это "нигилизм": стоит только полистать наши газеты, и оно тут как тут! Сартр * - нигилист, Уайлдер - нигилист, Юнгер - нигилист, Брехт нигилист... Воистину универсальное слово! Я прямо-таки вижу их, наших рецензентов второго ранга, они рыщут с брызгалкой вокруг и, как только пугаются чего-то живого, пуляют с закрытыми глазами:
"Нигилизм, нигилизм".
Нигилистом в том смысле, какой подразумевает наша пресса, является и врач, который просвечивал меня сегодня, вместо того чтобы подкрасить мне щеки, - ведь то, что рентген извлечет на свет, будет некрасиво.