Листопад
Шрифт:
Много раз видел Лабуд сожженные дома, целые деревни, превращенные в пепелища. Но еще никогда он так глубоко не ощущал это горе людское, как сейчас. Прислонившись к ограде, окаменевший и отрешенный, он смотрел на останки своего прошлого и думал о том, что теперь у него остался лишь один путь — тот, который он выбрал давно и которым должен следовать до конца.
«Теперь мне все равно, — сказал он себе. — Поправить здесь ничего нельзя». Его ноги дрожали, когда он обходил свое бывшее хозяйство. Во дворе ничего не уцелело. Дерево, росшее недалеко от дома, все обгорело. Его почерневшие ветки жалобно шелестели. Лабуд понимал бессмысленность своего кружения по пепелищу родного дома, но поделать с собой ничего не мог. Не так просто было ему повернуться спиной
Когда рота вошла в село, начал моросить дождь. Вскоре он перешел в снег. Небо стало таким низким, что казалось, легло на макушки деревьев. Местами снег уже накрыл землю. Но Милан не чувствовал холода. Только ненависть, яростная и беспощадная, клокотала у него в груди, туманила сознание. Он блуждал по участку, останавливался около каждого дерева, переворачивал камни, словно искал следы разыгравшейся здесь трагедии. Подойдя к колодцу, Лабуд ощутил жажду. Но ни бадьи, ни цепи, к которой она была привязана, на колодце не было: кто-то из крестьян все это уже унес. «Если бы могли, они и землю, наверное, утащили бы на свои участки, — с горечью подумал Милан. — Вечно им ее, проклятой, мало. За нее идут на гибель, бьются друг с другом, отнимают ее один у другого как самое дорогое сокровище».
Мысли Лабуда были нарушены звуком приближающихся шагов. Из снежной пелены показалась чья-то согбенная фигура с винтовкой в руке. Лабуд инстинктивно схватился за пистолет, но узнал в незнакомце старика Перу Банковича.
— А я вижу, ты не такой уж храбрый, генерал, коли меня испугался, — весело залопотал старик и захлопал своими восковыми ладонями с длинными высохшими пальцами, запрыгал вокруг Лабуда, словно раненый воробей. — Ну ничего, не тушуйся. Меня сам Гитлер боится. Хоть он и свиреп, но дядюшку Перу боится. Только я один никого не боюсь. И тебя не страшусь, хотя ты держишь в руке пистолет. Вижу, ты хотел напиться из своего колодца, а бадьи-то нету, украли. Время такое ныне, Милан, раздолье для воров. На войне всегда так: одни богатеют, другие все теряют. Сейчас не крадут лишь те, кому нечего красть.
Старик положил свою деревянную винтовку на плечо и вытер губы ладонью.
— А ты, Милан, должен будешь после войны мне что-нибудь заплатить, — сказал он, — потому что я двор твой стерегу. Никого сюда не пускаю. Не будь меня, твоего сада давно бы уже не было. Вчера целый день ограду здесь поправлял. Не люблю, когда забор не в порядке. Видишь, вон в том углу новые рейки прибил. Жаль, грамоты не знай, а то написал бы, как вы пишете на стенах и заборах, что это хозяйство коммуниста и никто не смеет взять отсюда ни одной дощечки. Потерпи, пока война кончится. Соберемся тогда всем миром, Стояна тоже прихватим с собой, и поставим тебе новый дом, лучше прежнего. — Старик снял шляпу и перекрестился. — С божьей помощью доживем до весны, будет тебе новый дом. Говорил я Стояну, чтобы пощадил твой дом, но он взял грех на свою душу. И пса твоего убил. Такой был пес! Я похоронил его и даже крест над могилой его поставил. Попа хотел позвать, чтобы отпел, но ныне и попы испортились, все ударились в политику.
Лабуд почти не слушал старика, но при этих словах сомнительно на него посмотрел.
— Клянусь тебе, Милан, — плаксивым голосом начал причитать старик, — все, что я сказал тебе, правда. Пусть ворон мне глаза выклюет, если вру. Я все хорошо помню. Помню и как твоя мать, Даринка, убежала в город. Днем не решилась, четники были кругом. А как ночь настала, она и ушла. Я ее проводил почти до Тресни. Пера все помнит и после войны обо всем народу расскажет.
Лабуд молча курил. А его лицо посинело от холода. Докурив папиросу, он бросил окурок на землю, придавил его носком сапога и, отворив калитку, вышел на улицу. Пера Банкович, словно хозяин, запер калитку на щеколду и, спотыкаясь, заспешил за Лабудом, ни на минуту не закрывая рта.
Только Лабуд
— Стыдно им смотреть тебе в глаза из-за того, что трусят перед Стояном, — говорил старик, поспешая следом за Лабудом. — Они боятся и четников и немцев, а сейчас особенно, потому что вы ослабели и не можете их побить… Завтра, как только вы уйдете, вернется Чамчич и снова будет жечь дома партизан. Он бывает здесь каждый день. Когда вы появляетесь, он убегает. Силы он боится. Ему лишь с бабами воевать. Никак не возьму в толк, почему бы вам не помириться. Вам надо сообща против, немцев действовать, а вы между собой деретесь. Это для народа вред. Если бы меня поставили королем, я бы навел порядок. Крестьяне считают меня дурачком, но они ошибаются. Король ничуть меня не умнее, он лишь одет лучше. Если бы я был королем, я бы перво-наперво запретил сербам междоусобную резню. Люди говорят, что ты красный воевода. Значит, вся власть в твоих руках. Тебя все боятся. И Стояна все боятся. Все боятся всех. Чамчич обещает десять тысяч динаров за твою голову. Как бы я хотел получить такую бешеную сумму. Только не знаю, мне кажется, ее никто не заработает. Но все об этом думают, все подкарауливают…
На другом конце села прозвучало несколько винтовочных выстрелов. Затем еще и еще.
— Снова сербы убивают сербов, — сокрушенно сказал старик. — Как вам только не надоест.
Одна за другой взорвались три гранаты. Над колокольней поднялась стая ворон и галок. Ветер донес запах гари. Стрельба прекратилась. Тишину теперь нарушали лишь гомон встревоженных птиц и лай собак. Перестрелка заставила людей спрятаться по домам. Улицы были пустынны. Вдали, за снежной пеленой, появился над домами столб черного дыма.
— Смотри, пожар! — воскликнул старик. — Идем посмотрим, что горит. Как, ты не хочешь? — удивленно спросил он, увидев, что Лабуд, дойдя до перекрестка, повернул в сторону школы. — Ну как хочешь, а я должен знать, что там произошло. — И, не оборачиваясь, старик заспешил на пожар, что-то выкрикивая на ходу.
Оставшись один, Лабуд вздохнул с облегчением и сбавил шаг. Надо было собраться с мыслями, навести в голове порядок. Шагая по улице, Лабуд видел и чувствовал, что за ним наблюдают. То в одном окне, то в другом поднимались уголки занавесок, но стоило Лабуду посмотреть в ту сторону, как занавески мгновенно опускались. Лабуд хорошо знал односельчан и без труда определял, кто из них мог бы рискнуть заработать за его голову десять тысяч динаров.
Ближе к центру села наблюдателей в окнах становилось меньше, зато все чаще попадались вооруженные партизаны. В самом центре все сохранилось по-прежнему, за исключением здания общины. Партизаны сожгли его еще в начале восстания. Это была их первая победа. Перед домом, что стоял напротив сгоревшей управы, Лабуд увидел незнакомого ему часового. Из помещения старой корчмы слышались громкие голоса, а за корчмой стоял еще один часовой, вооруженный винтовкой с примкнутым штыком. У церковной ограды было привязано несколько лошадей, а в летней кухне поповского дома горел огонь и виднелись чугуны и кастрюли. Лабуд сообразил, что в село прибыло еще одно подразделение отряда. В школе, где расположилась его рота, царило оживление. Бойцы уже вынесли парты на улицы и теперь вносили внутрь помещения солому, забивали досками разбитые окна.
В школе было четыре комнаты: две большие и две поменьше. Уже к третьему классу около половины школьников бросало ходить в школу. «Дети, как только подрастут, должны работать, а не болтаться без дела» — такова была суть психологии сербского крестьянина той поры. В помещении для четвертого класса, который в свое время окончил Лабуд, было тепло, пахло свежей соломой. В круглой железной печке бушевало пламя. На стене висела шинель Горданы, а стол, придвинутый к окну, был завален медицинским имуществом. Двери класса открывались ежеминутно. Люди входили и выходили с таким видом, словно что-то искали и не могли найти.