Литератор
Шрифт:
— Летал с Симоновым, — сказал он. — Ходил в разведку, он ведь у нас счастливчик.
Не только от Петрова я слышал о Симонове, что он счастливчик. Мне кажется, что это мнение было связано с цельностью его личности. Он был счастливчик, потому что в нем никогда не чувствовалось ни малейшей раздвоенности, и я был уверен, что он терпеть не может ни малейшей неопределенности. Его счастье заключалось не в том, что ему везло на войне, а в том, что он был человеком своего времени, времени, которому он готов был отдать всю свою кровь до последней капли и с которым был неразрывно связан.
Наше знакомство упрочилось, когда он стал редактором «Нового мира», а я начал печатать в этом журнале свою «Открытую книгу». Он предложил поправки, и не могу сказать, что они показали в нем человека тонкого вкуса. Мне показалось, что он, необыкновенно тщательный и энергичный
Мы несколько раз виделись по этому поводу у него на даче, в Переделкине, и по количеству людей, обслуживающих его хозяйство, я понял, что это уже не прежний Симонов, который излагал мне свою жизненную программу на берегу Черного моря. Это ли обстоятельство, или дружески-покровительственное отношение ко мне, работавшему к тому времени в литературе уже четверть века, изменили наши отношения. В какой-то мере я был как бы подчинен ему — я зависел от его решения как главного редактора «Нового мира», в котором я собирался печатать роман, отнявший у меня восемь лет работы, и, стало быть, не мог относиться к нему, как прежде. Конечно, это была моя вина, а не его.
Кстати, по отношению к Твардовскому у меня никогда не было этого чувства. Первая часть романа была напечатана с принятыми мною поправками и подверглась несправедливому и необоснованному разгрому. Не буду повторять этой уже рассказанной мною истории (в книге «Вечерний день»), но отмечу новую деталь, о которой стоит упомянуть. На большом писательском собрании, обсуждавшем общее состояние нашей литературы, многие, и в том числе Аркадий Первенцев, резко выступили против романа. Симонов в своей речи заступился за него и заступился остроумно, походя кольнув Первенцева тем, что он, судя по его произведениям, едва ли может судить о моем романе. Но в антракте, когда я подошел к Симонову, он не менее резко ответил на мою благодарность, что было даже не похоже на него. Но я понял причину — вольно или невольно я бросил тень на его журнал, которому он отдавал все силы ума и души.
Через два-три года произошло другое событие, которое можно назвать подвигом, если вспомнить речь Жданова 46-го года и то, что последовало за ней, как отразилась она на литературной судьбе Ахматовой и Зощенко. В разгар кампании против Зощенко, основанной на этой несправедливой и предвзятой речи, Симонов первый не согласился с грязными нападками на него, напечатав в «Новом мире» его партизанские рассказы. Те, кто помнит конец сороковых годов, способны оценить этот мужественный поступок, по поводу которого Симонов был приглашен к Сталину. Правда, публикация партизанских рассказов не помогла Зощенко, но недооценить подобный шаг было бы неверно.
Что касается «Открытой книги», то его заступничество также не имело никаких последствий. Три года у меня молчал телефон — не звонили из редакций журналов, издательств. Но я упорно продолжал каждый день писать вторую часть трилогии. И вот однажды Твардовский приехал ко мне и предложил напечатать эту вторую часть в «Новом мире» (к тому времени Симонов стал уже редактором «Литературной газеты»), Правда, на этот раз моя рукопись подверглась довольно свирепой правке, самые следы которой были, разумеется, впоследствии стерты в отдельном издании.
Я часто печатался в «Литературной газете», когда в 1950 году Симонов начал там работать (до 1954 г.). Его поразительная неутомимость, его никогда не прерывавшаяся работа не только в печати, но и в Союзе писателей была широко известна. Его популярность как общественного деятеля и выдающегося организатора вносила заметное движение в нашу литературную жизнь. Энергия его меня всегда поражала.
Можно было его назвать любимцем времени, и не только потому, что он был, как об этом многие говорили, любимцем Сталина, с глубокой скорбью перенесшим его смерть. Я помню траурное собрание в Театре киноактера, помню залитое слезами лицо Симонова в президиуме — лицо мужественного человека, который не скрывал своих слез. Но в его речи, произнесенной прерывающимся голосом, он высказал несообразную мысль о том, что вся наша литература отныне должна быть посвящена Сталину и повествовать только о нем.
Вскоре его поправили, разумеется, не мы, рядовые писатели, и даже не члены секретариата.
В 1956 году Э. Казакевич предложил Союзу писателей выпускать альманах «Литературная
100
«Литературная Москва». Литературно-художественный сборник московских писателей. Сб. первый. М., 1956.
Чтобы прекратить этот откровенный разговор, достаточно окрика бабки, лежащей на печке, рассердившейся на то, что один из колхозников бросил окурки в угол.
«— Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь».
И разговор друзей обрывается, «словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми». А когда приходит учительница Акулина Семеновна, начинается партсобрание.
«— Начнем, товарищи! Все в сборе?
Сказал он это и будто щелкнул выключателем какого-то чудодейственного механизма: все в избе начало преображаться до неузнаваемости — люди, и вещи, и, кажется, даже воздух»… Старушке, сделавшей колхозникам замечание, приказывают выйти, как беспартийной.
«И началось то самое, о чем с такой откровенностью и проницательностью только что говорили между собой члены партийной организации, в том числе и сам секретарь ее, понося казенщину, бюрократизм, буквоедство в делах и речах». Не буду продолжать пересказ этого превосходного рассказа, скажу только, что редакция поручила мне отредактировать его. Я пригласил к себе Яшина, и короткий разговор, который между нами состоялся, можно назвать зеркалом общественной жизни тех лет. Я попросил его сделать незначительные поправки. Он на моих глазах сделал их и, прощаясь, спросил: