Литературная Газета 6283 (№ 28 2010)
Шрифт:
СУДЬБА
Думаю, я не одинока в некотором недоумении, возникающем при знакомстве с обильным потоком юбилейно-победных материалов в наших СМИ. Да, они в большинстве своём содержательны, убедительны, эмоциональны. Многое воскрешают, проясняют, часто глубоко волнуют. Однако вот что озадачивает. Практически для всех героев этих материалов война заканчивается одним и тем же: взрывом (выстрелом) – либо роковым, последним в жизни, либо ликующе-победным. Как будто не было ещё и третьего варианта –
Их были миллионы – изувеченных, искромсанных войной. Кто-то из них жив и сегодня. Однако отчего-то судьбы этих несчастных остаются за скобками газетных материалов даже в нынешний юбилейный год. Неужели до сих пор в нас живо некогда внедрённое брезгливо-презрительное отношение к инвалидам – этим «некрасивым» людям?! Может быть, в журналистах жив ген неприятия этой «неудобной» темы?
В своём военном и послевоенном детстве я тесно общалась с перемолотыми беспощадной мясорубкой войны. Видела, что просто каждодневное существование требовало порою от них мужества не меньше, чем в бою. Видела, что нередко эти калеки поражали непорушенных окружающих своей несокрушимой жизнеспособностью, непостижимой силой духа и совсем неожиданным в их положении оптимизмом. Они не просто жили, но работали, воспитывали детей, умели радоваться.
– Вон уж по-онеслись твои скакунки в конюшни, – говорила поутру мама, раздёргивая оконные занавески. – Ишь как нажимают – и тебе рысью, и галопом, прям удержу нет. А конюх-то ихний посиживает себе, хоть бы хны!
При этих словах дядя Митя, обжигаясь, выплёскивал остатки чая из кружки в рот, срывался из-за стола и, роняя табуретку, выскакивал за дверь.
– Всё, завихрился, – вздыхала вслед ему мама, – теперь до ноченьки не угомонится. Ну и придумал же себе работёнку – чисто наказание!
«Работёнку» себе дядя Митя придумал сам – это точно. Выписавшись в сорок третьем из госпиталя с безнадёжно мёртвой правой рукой, собрал вокруг таких же искромсанных войной да и сколотил артель инвалидов. На него же взвалили сгрудившиеся калеки тяжкое председательское бремя.
Увечные, по большей части хромые и вовсе безногие, подпирающие себя всяк на свой манер костылями, как правило, самодельными, на всевозможных немыслимых протезах и даже просто на колёсиках – они, когда двигались по улице, являли зрелище впечатляющее. Каждый перемещает себя на собственный манер: подволакивая, переваливая, перекатывая.
Поутру спешат они на самую городскую окраину, в давно заброшенные длинные приземистые конюшни, где обосновалась их артель с завлекающе-обнадёживающим именем – «Возрождение».
Отнюдь не многообещающее это название заманивало сюда калек. Обкромсанные, они жались к себе подобным. Искорёженные, обглоданные войной, табунились, чтоб попытаться оставшиеся в наличии руки-ноги хоть в какое-то дело приспособить. Чтобы самостоятельно на пропитание себе зарабатывать. Да ещё чтобы миру всему, а главное – себе самому доказать, что и такой вот – усечённый, общипанный – он есть не огрызок, а какой-никакой человек.
Мало-помалу потянулись назад те, что добывали горькое своё пропитание в опрокинутые
Я частенько бывала в артели. Когда из-за очередного аврала дядя Митя сутками не мог вырваться со своей «работёнки», носила ему скудные передачи от мамы, чтобы он там «навовсе с голодухи не окочурился». В дни дяди-Митиной болезни бесперечь бегала в артель с его записками и возвращалась оттуда с последними артельскими новостями. Если честно, я так и искала заделье, чтоб лишний раз сбегать в артель. А забежав по минутному делу, сразу повернуть назад не умела.
Как я понимаю теперь, меня влекли к себе эти особенные, во многом странные люди. Небрежно, наспех сработанные каким-то нерадивым мастером, кособоко выкроенные, собранные с пропуском очень нужных и важных деталей. Такие разные, они удивительным образом были схожи меж собой. А все вместе – разительно отличны от других людей – тех, кто там, за стенами конюшни. Отличны не только своим необычным видом, но чем-то ещё, гораздо более важным. Они были загадочны, притягательны и чуть страшили.
…В столярку хорошо входить с закрытыми глазами. Сразу густо опахнёт сырым бором. Не сразу осознаёшь, что это щедро дышат на тебя штабеля досок, вороха кудрявых стружек, горы аппетитных опилок.
Продукцию столярка выдаёт самую немудрящую – простую, обиходную, надобную. То, без чего людям в любые времена не обойтись. Даже в самые военные. Идут из столярки городу столы, табуретки да гробы.
Работают в столярке мужики дюжие, малопорушенные. Ну разве что одной ноги недочёт, не больше. Иначе тут нельзя: попробуй-ка потаскай, попили эти досочки, выгладь их как следует да срежь с них всю лишку, чтоб вещь-то какая-нибудь вышла. Покрутись-ка вокруг того же гроба, пока его сколотишь-то.
Самый дюжий у них – дядя Коля. Дядей его зовут потому, что по виду остальные ему – ребятки. Это надо же было таким громадиной уродиться! И силищей его наградил Бог несусветной. И руки-ноги у него все в наличии, целёхонек с фронта пришёл. А калека – больше их всех. Уходил на войну мужик мужиком, а вернулся – дитё неразумное. Говорят, будто собственный расстрел пережил дядя Коля, но Бог пулю отвёл. Да вот беда: тело-то дяди-Колино живо осталось, а вот разум у него – убитый. Три года, как он заново родился. Вот как раз на этот возраст и ум у него.
В столярке дядя Коля – за грузчика. Штабеля сырых досок играючи перетаскивает. Тут только следи: то ли да туда ли носит. И ещё – вовремя останови.
Пальцы у дяди Коли особенные – зрячие. Он ими видит любую вещь, замурованную в древесину. Сядет к куче обрубков и начнёт их по одному ощупывать-оглаживать. Отбрасывает, отшвыривает – всё не нравятся. И вдруг вроде такой же чурбачок обрадует его безмерно. К себе прижмёт, иногда и поцелует даже. Сразу хватает нож – и резать! Старается, торопится. Тут уж ни оттащить его, ни отвлечь ничем, пока не закончит. Глядь: сре’зал всё лишнее – и из полена неказистого выпростал то собаку, то птицу, то цветок. Да так у него выходит всё ловко, так натурально, что птицу хочется на волю выпустить, а цветок – понюхать.