Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)
Шрифт:
Но этого не случилось. Не решусь утверждать, что в романе Алданова есть небрежность, хотя бы даже и напускная. Едва ли. Но скачки от главы к главе оживляют роман в те моменты, когда он как бы изнемогает под собственной тяжестью. Ничем эти главы не объединены, менее всего «героем» Шталем, потому что Шталь ни в коем случае не герой: это самое бледное лицо во всей книге. Смерть императрицы Екатерины, великосветский бал, прием турецкого посла в Париже, революция в Неаполе, поход Суворова: похоже на картины волшебного фонаря. Ослепительный свет наведен на отдельные сцены и события. Но в промежутки врывается мрак. В щели врывается «воздух». Связь улавливается смутно.
Именно поэтому нельзя, мне кажется, говорить о «Чертовом
Некоторую уступку традиционности Алданов, правда, сделал. Он ввел в «Чертов мост» любовный эпизод, развивающийся или, вернее, тянущийся через всю книгу. Несомненно, это только уступка, и, вероятно, писательский инстинкт Алданова ей противился. В любовных сценах нет одушевления и, как это ни странно, нет блеска остальных страниц – кроме, пожалуй, прелестной сцены у гроба Екатерины. Легко представить себе «Чертов мост» совсем без крепостной актрисы и влюбленного в нее Шталя. В сущности, Шталь у Алданова играет ту же роль, какую у Достоевского те лица, которые ведут рассказ, например «я» в «Бесах» Ничего об этом «я» Достоевский не сообщает. У Алданова, конечно, было другое задание. Но совершенно ясно, что он бросает Шталя из Петербурга в Неаполь или Швейцарию только для того, чтобы описать происходящие там события. Призрак «героя» лишь отвлекает внимание от главного.
Не знаю, не было ли бы слишком большой смелостью построить исторический роман как ряд внешне ничем не связанных картин. Но несомненно, в «Чертовом мосте» есть предчувствие этой теоретически возможной формы.
Пражское «Пламя» выпустило отдельным изданием «Письма артиллериста-прапорщика» Ф. Степуна.
Книга эта, по существу, не нова. Письма Степуна давно всем известны. Они успели даже устареть: не все уж мелочи, в них описанные, интересны, не все мелочи по-прежнему остры. А главное, за эти последние годы человек свыкся со всяческими ужасами, и его удивляет слишком свежее, слишком болезненное отношение к ним, многословные патетические рассуждения на эту тему. Убийства, разорения, несчастия стали почти в порядке вещей. Исчезло у последних поколений недоумение перед ними.
В книге Ф. Степуна раздумия чередуются с описаниями. Некоторые описания очень хороши, и, может быть, лучше всего портрет убитого на войне германского философа Ласка.
Размышления касаются главным образом войны вообще, не только этой, последней. Интереснее другие страницы, в которых говорится о роли отдельных народов в мировой жизни, о судьбах России и Германии прежде всего, о Франции и Англии затем.
К Германии у Ф. Степуна отношение двойственное: восхищение германским чистым и возвышенным духом, страх перед немецкой «мещанской» пошлостью, перед огромной кружкой пива, культом трех К и мюнхенским стилем-модерн.
К этим страницам, как и почти ко всему, что пишется о немцах, можно было бы сделать длинное послесловие. Сто лет, если не больше, люди утонченные, остроумные, тонко развитые считали своей обязанностью презрительно морщиться при одном только слове «немецкий». Тупость и грубость постоянно с этим словом связывались. Ни один уважающий себя турист не останавливался в Берлине дольше, чем на сутки. Ницше развосхищался всем иностранным до того, что даже госпожу Жин поставил в образец немецким писателям. А в это настоящая Германия, спокойно и серьезно, настойчиво и медленно, продолжала делать свое великое дело в мире.
<«О ЧЕМ ПЕЛ СОЛОВЕЙ» М.ЗОЩЕНКО. – К.ВАГИНОВ>
Полвека назад говорили, что вся русская литература вышла из шинели Акакия Акакиевича.
О теперешней литературе этого не скажешь. Любовь к униженным и слабым, проповедь братства и милости
Писатели, которые непременно хотят отразить нашу эпоху, как бы ни восхищались они ее величьем и «космическим размахом», делают неожиданное для себя дело. Когда они пишут о славе, о героизме или «коллективном трепете масс», ничего не получается, кроме очевидной, несомненной, официальной фальши. Когда же они не размалевывают своего полотна по условному трафарету, мы видим нечто крайне печальное. «Мировая чепуха» – по Блоку – правит миром. Она обещает счастие лет через двести-триста – блажен, кто верует! Но пока что в мире искалечено все, что можно было искалечить. Таковы выводы и нравоучения современной русской литературы.
М. Зощенко напечатал в московском альманахе «Ковш» повесть «О чем пел соловей».
Если бы не было повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, произведение Зощенко могло бы вызвать долгие размышления. Но с первых его страниц ясно, что ничего, кроме того, что сказал Гоголь и что за ним с ослабленной страстью, с ослабленной грустью повторило столько писателей, Зощенко не сказать. Его повесть лишь новая вариация на тему: в жизни нет ни смысла, ни порядка.
Жили-были в советское время, в глухом провинциальном городишке девица Рундукова и гражданин Былинкин. Рундукова сдавала Былинкину комнату. Увидев как-то Лизочку Рундукову, когда она утром, немытая и нечесаная, занималась по хозяйству, Былинкин без памяти в нее влюбился. Лизочка ответила ему взаимностью. Казалось бы, все к лучшему. Нет, все к худшему, — и из-за чего! Из-за комода. Влюбленные устраивали свое будущее «гнездышко». Для белья нужен комод. У старуха Рундуковой отличный комод, но она отдать его наотрез отказалась. Пятьдесят пять лет стоит комод на одном и том же месте, и вдруг отдать! Легко сказать! Былинкин обозвал старуху чертовой матерью, Лизочка вспылила и наговорила жениху дерзостей. Счастье навеки расстроилось.
«Скучно жить на свете, господа!»
Повесть написана крайне витиевато. Как и Гоголь, Зощенко чувствовал, что его история, по существу, слишком глупа, он приправил ее иронией, размышлениями, замечаниями в «сторону». Он очень хорошо сделал это, как немногие из его литературных сверстников могли бы сделать. Я говорю не о внешнем мастерстве или технике, а о соответствии стиля замыслу. «Смех сквозь слезы» еще прозвучал в нашей литературе.
В советских изданиях нередко появляются теперь стихи К. Вагинова. Печатаются они почти всегда на последних страницах журналов, как некий балласт. Впереди Тихонов, Пастернак, Маяковский, Есенин. Где-нибудь на странице восемьдесят седьмой — Вагинов. Здешним читателям имя его почти неизвестно.
Не думаю, чтобы Вагинов когда-нибудь стал знаменитым. У него нет ни воли, ни силы, ни настойчивости. Однако его стихи, своеобразные в высшей степени, должны все-таки найти в мире какой-то ответ или отзвук.
Вагинов в 1920 или 21 году был слушателем Гумилева в его поэтической студии. Гумилев относился к нему дружелюбно, но чуть-чуть насмешливо. Надежд он с ним не связывал. Вся «идеология» Гумилёва все то, что он считал поэзией и искусством, было в слишком явном противоречии с душой Вагинова. Но у Гумилёва было непогрешимое поэтическое чутье. Он не сочувствовал Вагинову, но он всегда выделял его из числа остальных своих слушателей, как отделяют поэта от ремесленников.