Литературные воспоминания
Шрифт:
долгое время [447]. В новом слове Ап. Григорьева западники Петербурга и
Москвы усмотрели намек на деятельность кружка писателей, которые работали
вместе с ним. Вся школа эта и преимущественно беллетристы ее заподозрены
были в обскурантизме, задавшемся целью найти в народном и полународном быте
элементы не одного драматического и литературного творчества, но и философии
и правильного понимания нравственных начал. Это было недоразумение, за
которое поломалось, однако
недоразумению положили на петербургской почве два человека, именно: только
что вернувшийся тогда из-за границы (1850) И. С. Тургенев и недавно еще
появившийся на литературной арене А. В. Дружинин. Оба они, как люди, воспитанные на образцах искусства, тотчас же распознали, сколько мастерства
выказывает Островский в создании своих типов и в изложении драматической
интриги, сколько произведения Писемского обнаруживают непосредственной
силы таланта и сколько критики Ап. Григорьева заключают в себе проблесков
независимой мысли и страстной потребности всегда найти последнее слово и
выражение для точного определения предмета критики [448]. Закрывать глаза на
качества и деятельность подобных людей, руководясь одними побочными
соображениями, подозрениями и неблагожелательством к их предполагаемым
симпатиям, показалось обоим петербургским критикам вопиющей неправдою.
Дружинин завязал от своего имени и не спросясь редакции журнала, где
участвовал («Современник» —«Письма иногороднего подписчика»), дружеские
сношения с народившимся кружком, за что и получил ранние симпатии его и
прозвище «честного рыцаря»; Тургенев явился в 1852 году в «Современнике» со
статьей о «Бедной невесте» Островского, где еще осторожно, но уже достаточно
ясно, выразил свое сочувствие к автору пьесы, находя в ней много драматической
правды и поэзии, наряду с ловкостью и исканием сценического эффекта [449].
Может быть, симпатии литераторов петербургской окраски к их московским
собратам получили бы еще большее развитие, если бы им не мешали сами
редакции журналов по закоренелой их привычке к полемике с партией, в которой
теперь думали видеть прислужницу наступивших тяжелых порядков времени.
«Отечественные записки», например, долее всех упорствовали в мнении, что А.
Н. Островский служит представителем ретроградных направлений,
прикрывающихся именем «народа», а Ап. Григорьев исполняет незавидную роль
панегириста византийских созерцаний. Один из редакторов самого
«Современника», Панаев, еще говорил по поводу направления, принятого
345
Тургеневым: «Надо сдерживать Ивана Сергеевича, а то его московским
прославлениям не будет меры и конца», да он же,
устраненного Дружинина (1851) и редакцию журнального фельетона, сняв с него
эклектический характер, сообщенный ему прежним составителем. Как бы то ни
было, но лед был поломан; путь для сближения между передовыми людьми эпохи
найден, и Писемский мог в следующем, 1853 году переселиться в Петербург с
полным убеждением, что он найдет там друзей и искреннее благорасположение, в
чем и не ошибся.
Трудно себе и представить более полный, цельный тип чрезвычайно умного
и вместе оригинального провинциала, чем тот, который явился в Петербург в
образе молодого Писемского, с его крепкой, коренастой фигурой, большой
головой, испытующими, наблюдательными глазами и ленивой походкой. На всем
его существе лежала печать какой-то усталости, приобретаемой в провинции от ее
халатного, распущенного образа жизни и скорого удовлетворения разных
органических прихотей. С первого взгляда на него рождалось убеждение, что он
ни на волос не изменил обычной своей физиономии, не прикрасил себя никакой
более или менее интересной и хорошо придуманной чертой, не принарядился
морально, как это обыкновенно делают люди, впервые являющиеся перед
незнакомыми лицами. Ясно делалось, что он вышел на улицы Петербурга точно
таким, каким сел в экипаж, отправляясь из своего родного гнезда. Он сохранил
всего себя, начиная с своего костромского акцента («Кабинет Панаева поражает
меня великолепием»,—говорил он после свиданья с щеголеватым редактором
«Современника») и кончая насмешливыми выходками по поводу столичной
утонченности жизни, языка и обращения.
Все было в нем откровенно и просто. Он производил на всех впечатление
какой-то диковинки посреди Петербурга, но диковинки не простой, мимо которой
проходят, бросив на нее взгляд, а такой, которая останавливает и заставляет много
и долго думать о себе. Нельзя было подметить ничего вычитанного,
затверженного на память, захваченного со стороны в его речах и мнениях. Все
суждения принадлежали ему, природе его практического ума и не обнаруживали
никакого родства с ученьями и верованиями, наиболее распространенными между
тогдашними образованными людьми. Кругом Писемского в ту пору существовало
еще в Петербурге много мыслей и моральных идей, признанных бесспорными и
которые изъяты были навсегда из прений как очевидные истины. Писемский
оказался врагом большей части этих непререкаемых догматов цивилизации. Так, учение, исповедуемое почти единогласно развитыми людьми всех оттенков